Поправив отпотевшие очки, Димка выбрал поукромней местечко и принялся вытряхивать из рюкзака всё лишнее. Лишним он счёл говяжью тушёнку, икру, копчёного осетра, нельму, кальмаров. После всех этих деликатесов хочется пить. А от воды, как известно, люди пухнут.
День лился звонкий, как радость, а среди этого дня шагал по земле мальчишка в очках. Рюкзак его заметно отощал, но всё ещё был полон всякого барахла. Димка вполне резонно рассудил, что многие из прихваченных вещей ему не понадобятся: например, туристские ботинки, второй свитер, шубный жилет, надувной круг, маска, ласты. Сложив всё это подле пустующей будки ГАИ, продолжил свой путь.
Город пах, и пах скверно. После недавних дождей парил асфальт, деревья источали запах отработанных газов, тускло светились запылённые окна до уныния одинаковых домов, журчала в канализационных колодцах вонючая жижа. Куда-то спешили «Икарусы», «Жигули» с палатками на крышах, «Москвичи» и «Запорожцы».
«А я пешком, – с превосходством поглядывая на них, думал Димка. – Я, как Пржевальский, пешком».
Увидав отцовскую «Волгу», стриганул в ближайший подъезд. За рулем сидел зоркоглазый Коля. Отец дремал на заднем сиденье. Он всю ночь пробыл на каком-то объекте. Заметив мальчишку, Коля ухмыльнулся, но отцу ничего не сказал. Его тоже когда-то поманила к себе неизвестность. Людям нельзя мешать, когда они слышат её зов.
Телеграфист
Уха в консервной банке вскипела. Петрович попробовал её на вкус, добавил соли, лаврику, чёрного перца, причмокнул и снял варево с плитки. Было ещё то раннее утро, когда большинство людей спит. Но бывший телеграфист не проспал в жизни ни одной зорьки. Он рисовал их, рисовал долго, старательно. И получалось красиво.
Но на полотне они всегда что-то теряли. Исчезали теплота и трепетность, которыми наделила их природа. Вениамин Петрович сердился на своё неумение и беспомощность передать неповторимое совершенство зорь, и, едва закончив один этюд, принимался за другой. «Не те, не те краски», – сравнивая с подлинником самый лучший набросок, бормотал он, посасывая старенькую пустую трубку.
За окном, почти у самого дома, текла река. Берег рушился, и жилище художника было обречено. Но старик слишком к нему привык и как мог укреплял осыпающийся берег. Дом тем не менее уже нависал над обрывом. Веку ему оставалось всего ничего.
«Рухнет он, и я рухну...» – беспечально подводил итоги Петрович, глядя на заалевшую кромку неба. Там разгулялась заря, желанная, новая, не похожая ни на какие другие зори. Забыв о только что сваренной ухе, старик взялся за кисть и, проработав часа два, недовольно нахмурился. Этот рисунок был, пожалуй, одним из самых неудачных. «Может, оставить всё это? Нет у меня искры божьей. Телеграфистом был, телеграфистом и остался...» – Петрович отбросил кисть и налил ухи. «Как мало я знаю жизнь! А ведь за шестой десяток перевалило... Объехать бы всю Россию... Да что Россию! Хватился... Хотя бы область. Досуг есть...»
Он вышел на пенсию. Жил скромно, тратясь в основном на книги и на краски. Книг в его доме было множество. Кроме «Всемирной библиотеки» альбомы и монографии по искусству, серия «ЖЗЛ», мемуары, старинные рукописные книги, доставшиеся ещё от отца. Петрович любил их, как любят детей, берёг, отряхивал от пыли и не терпел, когда кто-то, взяв книгу, загибал в ней страницы. Уличив провинившегося, в чтиве ему отказывал. На каждой книжке был проставлен собственного изготовления экслибрис: телеграфный ключ, скрещивающийся с кистью.
Против окна, за рекою, когда-то стояла прелестная церквушечка. Вениамин Петрович называл её сибирским Василием Блаженным. Стояла на юру и вместе с зорями радовала глаз. Поутру над нею вились стрижи, урчали голуби, гомонили галки. Над голубым куполом и снежно-белыми лебяжьими стенами сияли золочёные кресты. Здоров ли, хвор ли был старый художник, а, встав с постели, первым делом подбегал к окну, здоровался с храмом, потом терпеливо поджидал очередную зарю. Церковь и заря были для него как две родные сестры, как тихое и грустное воспоминание о несбывшемся.
Всё несбывшееся прекрасно. А не сбылось так много!.. Это было горько и сладостно. Это заставляло заново переживать юность с её нерастраченными светлыми чувствами.
Где-то далеко на Севере жила женщина, теперь уже бабушка, когда-то милая, беленькая, как эта церквушечка...
Эта...
Как временно всё на земле! Однажды, вот так же чуть свет проснувшись, Петрович услыхал негромкий стон. Вздохнув, церковь приподнялась и как бы кивнула художнику голубыми куполами, скособочилась и осела, превратясь в груду битого кирпича, металла и пыли. Схватившись за сердце, Петрович тоже осел и пришёл в себя не скоро. Очнулся, чтоб убедиться в человеческом свинстве. Над обрывом возвышалась серая куча. В небе, пыльном от взрыва, догорала горькая, снизу придымленная заря.