- Это как?! – изумился Димка такой странной арифметике. – Ты что, дед, считать не умеешь? Восемьдесят восемь да двенадцать будет девяносто шесть... Ой, нет! Все сто! Тебе же сто лет, дед! У, какой ты древний!
- Неужто? – улыбнулся старик, показывая ещё крепкие, ядрёные зубы. – А я-то, гриб трухлявый, восемьдесят девять нашшитал. Гляди, как крепко ошибся!
- Дурак ты, сурок! – Файка щелканула Димку по носу. Зойка ткнула кулаком в бок. – Будто мы хуже тебя знаем, что восемьдесят восемь да двенадцать будет пятьдесят четыре.
- Вроде маловато, – рассмеялся дед Сильвестр. Смеялись борода, глаза, зубы, колыхалась неширокая грудь. – Но ежели счёт верный, я согласен. Пожить-то охота, – признался он как бы по секрету. – Много ли прожито – пятьдесят четыре годочка всего. А человеку до-олго жить надо... пока не надоест, – заключил он и пригласил путников к себе на пасеку.
Шли мимо сада, в котором работали школьники.
- Садок-то я посадил! – подмигнул старик. – Иные успоряли: мол, не будет расти. А он ишь как взялся!
Потом перешёл вброд маленькую речушку, скорее ручеёк, побрели берегом. В воде купалось солнышко, качалось, точно апельсин на ветке. Жужжали пчёлы, оставляя в густом ароматном воздухе лишь им приметные следы. Они летели со взятком на пасеку. Навстречу им к саду, в лесу, успев выгрузиться, летели другие пчёлы.
Дед Сильвестр привёл гостей к маленькому свежесрубленному дому, от которого припахивало сосновой смолкой.
- Отдохните покамест. – Усадив их в палисаднике, исчез, неслышный, загадочный, как добрый дух или волшебник, не устающий творить добро.
Устроились на лавочке вокруг самодельного, врытого в землю столика. Димка растянулся на траве под сиренью.
Пользуясь редкой и счастливой возможностью, Вениамин Петрович почти не выпускал из рук карандаш и всё рисовал, рисовал, словно видел самое интересное в жизни. А может, так оно и было. Прекрасны зори, но кроме зорь прекрасного много. И среди всего люди. То Тимофей и Алёна, то девчонки, то мальчишка в очках, то этот славный старик. Он такой жизнелюб, что рядом с ним ни о чём грустном не думается. Да и стоит ли грустить, когда под неутомимым и вечным солнцем весело жужжат труженицы-пчёлы, когда сосновые брёвна сочатся душистой смолой, когда пахнет уже отцветающей сиренью, молодой мятой, багульником, и чистые окна сини, как вода в озере. За их прозрачными стёклами влекущая и совсем не страшная тайна. Под сиренью похрапывает Димка, морщит нос, по которому ползёт пчела. Вот он чихнул, заплямкал губами. Пчела рассердилась и ужалила.
- Ма-а-а! – ещё не проснувшись, заблажил от боли мальчишка, и в эту минуту явился дедушка Сильвестр. Он поставил на стол огромное блюдо с сотами. Берестяной туес был полон свежего мёда.
- Кушайте на здоровье, детушки! – сказал, разломив на куски крупитчатый тёплый калач.
А Димка орал, приплясывал, топча ногами издыхающую пчелу.
- Тише, парничок, тише! – урезонивал его дед Сильвестр. – Иные больших денег не жалеют, чтобы пчёлки их покусали. А ты негодуешь.
- Больно же! Она, тварь, прямо в нос меня саданула!
- Ну, это не боль... большие-то боли все впереди, – старик вынул из его вспухшего носа жало, потёр укушенное место листиком мяты и вручил деревянную ложку. – Ешь. А я тебе побывальщинку расскажу. И вы послушайте, люди бывалые.
Тимофей слушал его и не слушал. Он как бы раздвоился: присутствовал здесь и одновременно был на кладбище, обнимал крест, на котором светло и жизнелюбиво улыбалась Алёна. И на его губах чуть заметная тлела улыбка. Клюнув ложку-другую мёда, он срезал ольховую веточку и стал делать из неё фонарик-свисток.
- Всякого повидать пришлось... за пятьдесят-то четыре года, – говорил между тем старик. – Три войны прошёл да тридцать три беды. На то, что были они, не жалуюсь. Как иначе-то? Не познав беды – радости не оценишь. Верно, Тимоша?
- Верно, дедушка! Верно, родной!
- Всё, что пережито, – на пользу. Лишь бы душа света своего не утратила. А душа пока светится.
- Светлая, светлая у тебя душа, дедушка, – орудуя перочинным ножичком, кивнул Тимофей. Вспомнил, когда не стало Алёны, дед Сильвестр ни на шаг не отставал от него, спасал от худых мыслей, от одиночества. То молчал где-нибудь в сторонке, то сказывал побывальщинки, поил, кормил.
Тимофей доделал фонарик, взглянул сквозь него на реку. В глаза хлынуло голубовато-золотое сияние. Солнечные блики на воде были так ярки и ослепительны, что глаз не выдерживал этого разгула света. Тимофей зажмурился, передал фонарик Димке.