- Эй, вы! Слышите? – крикнул художник Эдуарду Михайловичу.
Тот не слышал, он что-то наказывал увалистому, необъятной ширины трактористу, устанавливающему двигатель на стенд …проверить. И – на раму.
- Я к вам обращаюсь, уважаемый, – задыхаясь, дрожа подбородком и размахивая руками, наступил на инженера художник. – Вы хищник. Вы мародёр! Этот храм – памятник русского зодчества...
- Не шебарчи, деде, – досадливо отмахнулся медвежковатый тракторист, оттеснив старика плечом. – Не до тебя.
- Я привлеку вас к ответственности, – распаляясь, кричал Вениамин Петрович. – Я в суд подам!
- Что-о?! – изумлённо уставился на него инженер, не понимая, чего добивается от него этот начинённый гневом старик. Что-то бормочет, даже замахивается. И... замахнулся, но – упал.
- Уберите его, ради бога. Ещё придавим нечаянно.
- Ну и сволочь же ты, – взяв за грудки инженера, скрипнул зубами цыган. – Ты хоть понимаешь, какая ты сволочь?
- Я сволочь?! – инженер выпучил от удивления глаза. – У меня план горит! Я валокордин глотаю... И я сволочь?! Ты в своём уме, парень? – спросил он горестно. Затем оглянулся на тракториста: – Сеня, уведи отсюда этих артистов.
Их не били, не оскорбляли. Сеня сгрёб их в охапку и закинул на плот, хотя и Димка, и Файка-Зойка возмущённо орали. Пригожий удерживал Тимофея, плакавшего злыми бессильными слезами.
- Я достану тебя, гнида! Я всё равно тебя достану! – кричал он, размахивая рулевой тягой.
- Не балуй, Тима, не балуй! Долго ли сгоряча человека угробить?
- Напрасно ты с ними связался, – успокаивая художника, говорил дед Сильвестр. – Народ крутой... Рекорды ставит. А ты о каких-то развалинах.
Плот плыл. С него разгневанно грозил кулаком Димка. Он плыл поперёк реки, и мимо ещё раз промчался «Летучий голландец». Он был полон травы. Травяной концерн ни на минуту не прекращал своей гуманной и весьма прибыльной деятельности.
Город каменный
Вставала пятая заря, и горизонт расцветал маками. Второе утро Петрович не прикасался к мольберту. Сидел в шалаше, на плоту, угрюмый, нахохлившийся, не ел, не пил. Думал. Думал о том, что время мчится, властно влечёт в будущее, а человек шестидесяти семи лет от роду совсем не понимает это время. Не понял председателя, создавшего богатый современный колхоз, не понял инженера, озабоченного судьбой трассы, не понимает даже свою старуху соседку. Все они в общем-то земные, обычные люди. «Все служат своей идее, и есть что-то такое, что их объединяет. Я вот искусству служу... но некоторые люди искусство ни во что не ставят. Уничтожили тысячи церквей по стране, захламили дивные монастырские строения. Ломать – не строить, душа не болит... А теперь их не вернёшь, не отстроишь заново. Прекрасное неповторимо. Если канули в Лету гениальные творения, так что станется с моими «Зорями»? Они же обычные ремесленные поделки. И стало быть, всё зря, зря... Жил мечтою: выйду на пенсию, всеми помыслами отдамся искусству. И вот вышел. И вот нарисовал кучу никому не нужных полотен, и после моей смерти разлетятся они, как сухие листья по осени... Боже мой, боже мой! Бесплоден, как библейская смоковница...»
- Петрович, – к шалашу подполз на животе Тимофей, в эти дни запрещавший тревожить художника. – Я всё Алёнино лицо вспоминаю... Как верно ты его угадал!
Цыган льстил. Но как искусно он льстил! Глаза серьёзны и задумчивы. А может, правда, раз в жизни удалось что-то стоящее?
- Правда, правда! Совсем живая! – закивали Файка-Зойка. Они всё делали истово, озорные, милые пташки. Никто бы не упрекнул их в том, что они врут. Цыгане не врут. Цыгане выдумывают. Их выдумка так естественна, что не верить в неё трудно.
- Я только об одном беспокоюсь... Слышь, Петрович? Я вот о чём... Хочу, чтоб портрет меня пережил... Переживёт?
- Не знаю, – не сразу отозвался старик, подкупленный соучастным и ненавязчивым тоном. – Если вода не замочит.