И еще вот о чем хотела написать Вам: самое радостное состояние, — одиночество; но одиночество, когда нет никаких привязанностей, когда сознаешь его только в минуты спокойного рассужденья; и есть другое одиночество, неправильно так названное: с первой привязанностью к кому‑нибудь мир как‑то пустеет, и одиночество становится мучительным. Хорошо сознавать человека, любить, чувствовать его, не боясь потери, — чтобы потеря была невозможной. И поэтому, когда я мучаюсь тем, что кто‑нибудь забыл или забыт мною, или когда радуюсь чувству, которое неизбежно завтра исчезнет, — мне хорошо думать, что нет в жизни ничего, что бы могло удалить или изменить для меня Вас. Вы знаете, я бы не могла и Гайану свою любить, если бы не знала, что Вы вечны для меня. И так же твердо знаю я, что это Вам необходимо: не сейчас, и не мое отношение; не мое, если понимать это как мое отношение к друзьям, к отцу моего ребенка и к остальным людям.
У меня сейчас опять, — всю эту зиму, — перепутье. Поэтому мне необходимо, исключительно для себя, издать книгу, попытаюсь переработать ее соответственно Вашим указаниям и издам.
Вот и теперь я опять уверена, что это последнее на долгое время письмо к Вам. И ответа опять ждать не буду. Весной уеду, буду жить чужой жизнью, говорить о революции, о терроре, об охоте, о воспитании детей, о моей любви к тому человеку, куда я уеду, — и думать о Вас. И так будет долго, долго.
Елиз. Кузьмина–Караваева.
6.
Я сегодня с самого утра засуетилась; может быть, поэтому мне кажется, что произошло что‑то скверное. Дело было так: мои родные, от которых я звоню к Вам, знают, что есть такой номер телефона; шутки ради они хотели узнать, чей он. Все это, может быть, слишком просто и глупо, чтобы огорчаться, но мне хочется объяснить Вам сейчас же.
А огорчилась я потому, что у меня слишком бережливое отношение к нашему; много нежности и поэтому застенчивости (даже не перед Вами, а перед собою скорее).
Мне и хорошо, — очень хорошо, — и тяжело. Как смешно быть одновременно уверенной и сомневаться в пустяках.
Я очень хочу Вас видеть, но это не значит, что это нужно, потому что теперь так выходит, что я буду хотеть Вас видеть и сегодня, и завтра, и уезжая от Вас, и не видя Вас несколько лет. Но это тоже хорошо, потому что является доказательством уверенности, что все идет, как необходимо, и все верно, — никакой лжи нет. Вы с этим моим желанием не считайтесь никак.
В субботу позвоню.
Ваша Елиз. Кузьмина–Караваева.
Милый Александр Александрович, ведь ничего скверного не произошло? Мне, наверное, так кажется по моей глупости?
7.
21. XII.1914
Дорогой Александр Александрович, мне надо Вам написать, потому что я опять чувствую право на это, и не только право, но и необходимость. Весь этот месяц шла борьба. Вожжи, о которых я Вам говорила в последний раз по телефону, были отпущены совсем. А у меня это всегда совпадает с чувством гибели — определенной, моей гибели — потому что вне того пути, о котором Вы уже знаете, я начинаю как‑то рассыпаться, теряюсь в днях, в событиях. Если Вы верите, что Вы тесно связаны в моих мыслях с тем путем, который все другое уничтожает, то Вы поймете, что все это было из‑за Нас: я была сама виновата, конечно; я дала слишком много свободы тому человеческому, чего так страшилась. Мне так хотелось изменить все и отречься, чтобы иметь возможность просто сказать: ничего не осталось, потому что есть у меня одна радость: знать, что я Вас люблю, что я видела Вас и, может быть, еще увижу, что я могу думать о Вас. Только этого я и хотела.
Я не боюсь сейчас и не отрекаюсь от этого. Но я знаю, что это только не мешает, и даже не мешает, потому что главное неизмеримо больше: оно все должно покрыть. Это очень тяжело, почти нестерпимо тяжело, но совершенно неизбежно. И я могу поэтому спокойно говорить, что мне хорошо, зная, что Вы этому должны поверить. Пусть очень холодно и мертво подчас вокруг, — но это только путь. Видя срок и веря в цель пути, разве можно страшиться этой тяжести? Тут только один вопрос: надо стараться быть все время совершенно собранной. И все сказанное многим (что Вам так чуждо показалось) — это только тяжелая работа, и потому что в мыслях своих я никак не могу сочетать Вас и их, а знаю, что это необходимо: не для Вас, и не для меня, а для того, чтобы Ваше имя не загородило цель.
Когда я припоминала вечером слова, который вы мне говорили по телефону, я сообразила, что Вы мне сейчас не верите, или не хотите верить. Сначала мне было, от этого тяжело и я решила, что сама виновата, дав волю своему человеческому; а потом я сообразила, что это нелепость какая‑то, что Вы не можете не верить мне: ведь все это так реально, как то, что я живу сейчас, и так связано тесно с Вами, что если бы Вы не верили, просто пришлось бы как‑то внутренне исчезнуть.