{442} Прошу Вас сохранить это письмо, если Вы согласны со всем изложенным, как документ перед пайщиками.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
О согласии Вашем сообщите мне поскорее[1032].
211. К. С. Станиславскому[1033]
4 ноября 1906 г. Москва
Постараюсь написать так, чтоб не возбуждать больше сомнений. Все равно, сегодня день переписки.
Мне, лично для меня, не надо роли какого-то монарха в театре. А как называется та роль, которой я хочу, — «директор-распорядитель» или «председатель правления» — это для меня не существенно. Пусть это называется хоть «секретарь». Я считаю только необходимым — и Вы с этим, конечно, не можете спорить, — что кто-то один должен держать в руках все вожжи. По всем последним годам казалось, что это я. И так привыкли смотреть на это в театре. Даже при столкновении с Вами обращались ко мне. В течение же октября я несколько раз становился в глупое положение. За Сулержицкого, как Вашего помощника, я сейчас же подаю свой голос. Но то, как Вы ввели его, я не могу признать тактичным относительно меня. Вы говорите, что у нас есть дирекция, и даже имеете письменное согласие на ввод Сулержицкого от Стаховича, а я узнаю об этом, когда он уже ведет репетиции. С какой стороны ни посмотрите на этот факт, — он поразителен по отношению ко мне. Мало этого, Вы поручаете ему прочесть труппе «Синюю птицу», и он ведет целую беседу толкования этой пьесы. Кому же придет в голову, что даже такое «литературное» явление происходит без моего ведома? А узнал я об этом случайно за обедом от Юргенса, ученика школы[1034]. Я должен был сделать вид, что это было с моего ведома. И дальше, Сулержицкий уже не просто помощник Ваш, а то, что у нас называется второй режиссер, стало быть — учитель наших актеров. И об этом я узнаю последний.
{443} На каких же заседаниях дирекции, той дирекции, к которой Вы меня теперь направляете за полномочиями, обсуждался вопрос о таких больших полномочиях Сулержицкого? Я как директор не обсуждал этого. А у нас даже приглашение маленького актера не проходит без обсуждения.
О школе. Никогда я не позволял себе мешать Вам заниматься в школе, всегда сообщал ученикам, как большую радость, Ваше желание заняться с ними. И потому Ваши строки о том, что Вы будете преподавать у Адашева, считаю глубоко обидной угрозой[1035].
Но поручить Н. Г. Александрову водевили без моего ведома, в то время, когда я аккуратнейшим образом наладил в школе занятия, — я считаю неудобным, потому что от этого произошла полная путаница в распределении работ и отдыха. А потому и в этом я хотел бы знать, как себя вести в распределении времени учеников, не отменяя Ваших распоряжений. (Суммы преподавателей я уже распределил и не знал, как мне быть с Александровым.)
Вам непонятно мое заявление об авторах? Я Вам объясню. При том, что многие авторы, не попадая в наш театр, считают главным тормозом меня, потому именно, что я имею право veto, мне казалось странным, что на запросы, обращенные к Вам, Вы не направляете их ко мне. Возьмем Косоротова. Он чуть ли не первый поднял в Петербурге против меня бучу. И с следующей пьесой обращается уже не ко мне, а к Вам, то есть прибегает к обходу. И тогда я должен из-за Вашей спины высказывать мнение театра о пьесе.
Вы не можете не почувствовать, что тут есть что-то анормальное и ставящее меня в глупое положение.
Ставлю на вид, что все это было 3 – 4 недели назад, но я ни одним звуком не обмолвился ни Вам, ни другим лицам, чтобы не повредить Вашему энергичному, рабочему настроению.
Однако мне на душу все это ложилось густым осадком.
Я не буду останавливаться еще на некоторых мелочах, когда Ваши распоряжения шли вразрез с моими. Это все поднимает старый вопрос: что я такое в театре, как не просто-напросто Ваш помощник по всем частям, как художественным, {444} так и административным? Но когда в последнее время ко мне начали обращаться как к директору, то я положительно потерялся. Я не могу дать тон ни в одной области театральной жизни самостоятельно, как я считаю лучшим. Но в то же время я должен разбираться, если произошла путаница. Так остро мое бесправие в театре не стояло никогда. Войдите же в мое положение и согласитесь, может ли у меня быть энергия действовать? Откуда я ее почерпну? Стахович желает, чтобы наш театр был «мирно-обновленским»[1036], чтоб репертуар был вне всяких современных движений; Вы желаете, чтоб я боялся градоначальника и черносотенцев, хотя бы это было противно моим убеждениям, — я подчиняюсь: когда нас трое, это все-таки дирекция. А когда нас остается двое, если наши мнения расходятся, — Ваше первенствует, чего бы оно ни касалось: литературы, искусства, администрации, школы, закулисной этики…
Я писал сегодня Вам о том, что желаю власти — не для власти, а для того, чтобы знать положение дела, угадывать дальнейшее и отвечать за него. Я писал Вам об этом сегодня не для того, чтобы найти какое-нибудь удовлетворение себе, а для того, чтобы по возможности хорошо довести сезон, усиленно поддержав Ваши художественные намерения. Неужели это не ясно из моего письма? Очевидно, нет, потому что тон Вашего ответа совершенно не соответствует моим намерениям.
В вопросе Бранд — Карено — Качалов исполняю Ваше желание и собираю сегодня пайщиков, хотя все-таки я вправе, даже формальном, поступить так, как я поступил. После того заседания, на котором Вы были, — другого не было. Было только мое частное совещание. А в том заседании голоса разделились поровну, от одного меня зависело перейти на ту или другую сторону, чтоб решить вопрос.
Я кончаю: сегодня же в заседании я попрошу установить, за что должен я отвечать в театре, и я буду строго следовать тому, что мне скажут. До сих пор пайщики желали одного, чтобы сговорились я и Вы. Я предложил Вам это соглашение, Вы отказываетесь решать без пайщиков, — очевидно, даже обидевшись на меня. Я всеми силами души хотел бы хоть на {445} этот сезон сделать наши отношения в деле хорошими, чтобы поддержать театр. Очевидно, я не умею[1037].
Ваш В. Немирович-Данченко
212. В. И. Качалову[1038]
Конец декабря 1906 г. Берлин
Дорогой Василий Иванович! Размышляю здесь о театре и его будущем[1039]… И частицу этих размышлений мне хочется передать Вам. То есть думы о Вас.
Видите ли, победа наша с «Брандом» окрыляет меня в том направлении, какое всегда было дорого мне в театре. В последние годы я уже начал приходить в уныние. Стремление к новизне формы, к новизне во что бы то ни стало, к новизне преимущественно внешней, пожалуй, даже только внешней, это стремление начало уже давить полет идей и больших мыслей.
Оглядываясь назад, до «Юлия Цезаря», я вижу, что какая-то часть меня была придавлена, угнетена. Я точно утратил ту смелость, которая создала репертуар Художественного театра, и голос моего внутреннего я раздавался робко в эти годы. Кураж исчез и из труппы. Мечты обратились в изготовление конфеток для публики первого представления — в мелкий жанр, маленькое изящество, севрские статуэтки.
Кто бы думал, что толчок я получил за границей от одной фразы какого-то рецензента. Эта фраза пропала, кажется, для всех, упивавшихся нашим заграничным успехом. В общем гуле восторгов никто не заметил ее. Этот рецензент сказал, что Брам (режиссер Лессинг-театра) давал более мощные впечатления «духа» большого искусства. Всего одна фраза. Но на меня она подействовала так, что привлекавший все наше внимание Макс Рейнгардт не интересовал меня, а с Брама — на обеде у Гауптмана — с этого маленького, лысого, бритого человечка с курьезным черепом я не спускал глаз. Я уверен, что и Константин Сергеевич не обратил на него внимания.
{446} Театр изящных статуэток никогда не захватывал меня. Константин Сергеевич, блестящий режиссер для спектаклей с великой княгиней и Стаховичем, интересовал меня постольку, поскольку можно было воспользоваться его талантом, чтобы его театр перестал быть забавой для богатых людей и сделался крупным просветительным учреждением. Так дело и пошло сначала. Потом наступил перелом. Потянуло вниз самоудовлетворение актеров. Все вы — люди со вкусом, вернее, с сильно развитой самокритикой, увидели, что прекрасно делать можете только маленькое дело, что все вы, включая сюда и Вас, и Москвина, и Станиславского, — большие мастера на маленькие задачи, и истинное художественное удовлетворение получаете только от статуэток, вами сотворенных. Я сам поддался этому. В результате — большие произведения оставались на полках, а к жизни были вызваны Чириковы[1040]. Так в истории всякого театра наступали периоды, когда простое, искреннее, но мелкое поглощало крупное и великое. Как между мужем и женой: пока они молоды, жених и невеста, они видят друг в друге большие черты человеческого духа, а сжившись в будничной обстановке, наблюдают только мелочность и даже раздражаются, мысленно называют кривлянием склонность к большим обобщениям. И тогда их тянет к любовникам, которые повторят пережитую идеализацию.