Выбрать главу

Ты извинял мне мои «беспристрастные» поступки, может быть, инстинктивно чувствуя, что если бы я не был так «упрям» к тем особенностям твоей художественной личности, которые я не любил, то ты еще не скоро добрался бы до того, что составляет теперь твои истинно художественные заслуги. Ты часто ненавидел меня всем сердцем за мои «тюпюрь», а может быть, эти-то «тюпюрь» и заставляли тебя чего-то добиваться.

Я не поддерживал тебя, когда мог, предоставляя плыть самому, — это правда. Это у меня в характере. Но кто поддерживал меня? И я всю жизнь плыл один.

Этими соображениями я оправдывал свое поведение относительно тебя. теперь готов верить, что все это вздор, и я просто поступал дурно, что не могло не развить и в тебе часто очень холодное отношение ко мне.

Присоедини к этому еще одно обстоятельство. Вся моя жизнь за последние годы складывается так: я — там, где я нужен. Весь мой день, за исключением часа-другого отдыха с Котей, представляет из себя цепь маленьких дел, которые для кого-то нужны. Я представляю из себя скопище каких-то знаний, которые должен раздавать нуждающимся в них. И я бегаю и раздаю, не имея времени даже расширять эти знания. В результате получается то, что вся моя энергия расходуется в этих маленьких делах, а к личным привязанностям у меня вырабатывается утомленно-спокойное отношение, становящееся из года в год холоднее. Так и к тебе. Я с тобой видаюсь редко, потому что не нужен тебе. Это охлаждает.

Я, со своей стороны, не чувствовал, чтобы наши отношения весной были хуже, чем зимой или еще раньше. Я ясно видел, что стена между нами постепенно растет и крепнет, но — признаюсь откровенно — уже перестал думать, что об этом придется когда-нибудь говорить. Когда же, очень много раз, {140} я спрашивал себя, какова дружба между нами, то отвечал — вот какая:

В очень важную, очень критическую минуту жизни я не пошел бы ни к кому, кроме тебя. И если бы в очень важную, очень критическую минуту жизни тебе понадобилась мужская, дружеская услуга, то ты не нашел бы ее ни в ком, кроме меня. Я говорю не как француз (mon ami[279]), афиширующий дружбу, а просто как знающий по опыту, что в жизни бывают такие серьезные минуты, когда одиночество — величайшее несчастье и нужен друг. И что бы ни было между нами, как бы мы с тобой ни разъехались по разным дорогам, как бы ни переругались, эта уверенность найти друг друга в страшную минуту жизни останется непоколебимой. Отвечаю и за себя и за тебя. Эта «калитка» в стене никогда не запрется и не заржавеет.

Твое письмо для меня тем ценно, что оно заставляет еще раз вспомнить об этом, что оно подогревает уверенность, восстанавливает то, что в вихре дел забывается, и, наконец, напоминает об обязанностях, так или иначе связанных с такой серьезной уверенностью…

Объясниться полезно, во всяком случае, хотя бы для того, чтобы освежить воздух взаимных отношений.

Не знаю, удалось ли мне ответить на твой вопрос, но я старался не затемнять ни одного уголка.

Решительно отрицаю, что своей безучастностью к нашему клубу я хотел подчеркнуть разрыв между нами. Этого у меня и в голове не было. Мое отсутствие на заседаниях объясняется тем, чему ты не хочешь верить: 1) заседание Комитета, на котором я не мог отсутствовать; 2) и 3) репетиция и экзамен второго курса, потому важного, что на нем присутствовала великая княгиня[280]. А о двух заседаниях еще я не имел понятия и не получал повесток. К клубу я отношусь очень скептически, потому что он будет блестящий, пока ты этого захочешь[281]. Ты своим умением, вкусом и энергией придашь ему блеска и интереса, а когда тебе надоест, нас заменят фанфароны и пошляки, вроде Гурлянда. Но это нисколько не мешает {141} мне сочувствовать клубу. Работать для него я не в силах физически, а бывать, разумеется, буду охотно, т. е. пользоваться плодами твоих трудов. Злили меня некоторые мелочи, вроде незаконного внесения в список учредителей Кондратьева (Ив. Макс), но это именно мелочи.

Мы в Ялте, где я дописываю «Пекло» и купаюсь, а Котя психопатически любуется горами и морем. Отсюда я в Москву (в 20‑х числах июля), где репетиции идут вовсю, а Котя еще в деревню.

53. А. С. Суворину[282]

12 августа 1898 г. Москва

12 авг. 98 г.

Гранатный пер., д. Ступишиной

Глубокоуважаемый Алексей Сергеевич!

Большое спасибо Вам за милое, сочувственное письмо. Работы так ужасно много, а наши газетки, привыкшие покровительствовать только кафешантанным предприятиям, так сторожат малейший промах, что всякое сочувственное слово от людей, мнением которых только и стоит дорожить, поддерживает энергию и уверенность в успехе. Спасибо.

Я злоупотребляю Вашей добротой и обращаюсь с новой просьбой.

Дело в том, что нам, как и Вашему театру, разрешен «Федор». Не знаю, как у Вас в Петербурге, но мы, москвичи, бредим этой пьесой. Я не знаю за двадцать лет близости к театру случая, чтобы какая-нибудь пьеса так поднимала дух всей труппы, как это происходит у нас с «Федором» А. Толстого. Увлечение ею доходит до экстаза. Каждая мысль, каждое логическое ударение в стихе обсуждается всей нашей молодежью, каждое душевное движение Федора, Шуйского, Годунова, Ирины возбуждает прения.

Алексеев положительно превзошел себя. Для постановки «Федора» он сначала работал несколько месяцев над книжными материалами, потом поехал с художником и помощником по древним городам — Ростов, Ярославль, Углич, где изучал старинную архитектуру[283], недавно ездил накупать вещей для {142} костюмов и бутафории, из которых половина должна находиться в хорошем музее. У нас было уже около сорока репетиций «Федора» — по частям и предстоит еще не менее тридцати [и] пяти-шести генеральных… Словом, «Федор» — базис всего нашего первого сезона.

Только изучив близко и внимательно историю, можно видеть, до какой степени ложно и банально ставится у нас русская историческая пьеса на императорских сценах. Я уже не говорю о банальности постановок вообще с их традиционными «сукнами», «кулисами», прямыми углами и т. д. Знаете ли, что в 14 макетках, приготовленных для 4 пьес, у нас ни в одной не встречается «кулис» в театральном смысле этого слова?

Но, разумеется, все это — внешняя сторона дела. Для верной в литературном отношении передачи ролей приходится с артистами очень много проводить времени за столом. И ведь это замечательно, это меня крайне утешает, так как оправдывает мои планы. Актеры любят нападать на школы. Я собрал труппу из лучших членов труппы Алексеева, из лучших своих учеников, выпущенных в течение последних пяти лет и нескольких (с десяток) провинциальных актеров. И то, что мои ученики схватывают на лету, провинциальным актерам надо втолковывать часами. Насколько бывшие ученики школы легко воспринимают все, что диктуется нам вкусом, настолько тех трудно заставить отделаться от рутинных «безвкусных» приемов. Хорошо еще, что стремление подчиниться нашим указаниям так сильно, что каждый актер готов для осуществления наших задач на какие угодно жертвы в смысле самолюбия. Нет ни одного исключения.

Я увлекся и отошел от главного, но рассказываю все это Вам, так как Вы интересуетесь театром и чтобы сказать Вам, что при энергии в этом деле возможны самые неожиданные перевороты.

Возвращаюсь к просьбе.

В «Федоре», как мне писал И. М. Литвинов[284], сделаны вставки, по требованию цензуры. Он ничего не имеет против того, чтобы эти вставки были заменены мною другими, лишь бы сохранилось условие цензуры. Но получить цензурованный {143} экземпляр можно только с существующими. Так как Вы помогали И. М. Литвинову, то без Вашего согласия он не может дать копии с цензурованного экземпляра.

Об этом-то разрешении мы теперь и просим Вас. Я уверен, что никаких замен нам делать не придется. Отсутствие цензурованного экземпляра страшно тормозит репетиции. Многое я сам выкинул, зная заведомо, что цензура не могла пропустить. Интерпретация самого Федора, конечно, главное, и на это мною обращено самое большое внимание. Нам удалось найти в труппе удивительно подходящего и талантливого молодого актера[285]. Я делал конкурс на эту роль, хотя заранее знал, что самым сильным и интересным исполнителем будет именно этот артист.