Выбрать главу

Значит, мы будем Вас видеть.

А наши планы таковы.

В четверг, 21‑го, первая беседа о пьесе (со всей труппой)[685]. Вечером я с Симовым и знатоком московских трущоб поедем за материалом и настроениями (2‑е и 4‑е действия)[686]. Повторяем это ранним утром в пятницу (1‑е действие ведь рано утром).

Затем пойдут беседы с исполнителями. Тут Вы были бы чрезвычайно нужны. Можно устроить так, что к этому времени будет готов и макет декорации. Это будет примерно через неделю. Если же Вам удобнее несколько позже, то оттянем. Но недалеко, так как надо работать. Может быть, раньше? Дней через пять? Т. е., например, 26, 27. Ответьте, как Вам удобнее приехать между 26 августа и 2 сентября? Так и назначим беседы.

Роли еще не распределены. Константин Сергеевич вчера приехал и сегодня читает пьесу.

Жду ответа. Крепко Вас обнимаю и от всего сердца поздравляю Катерину Павловну.

Ваш Вл. Немирович-Данченко

128. А. А. Санину[687]

23 августа 1902 г. Москва

Дорогой Александр Акимович!

Василий Пантелеймонович[688] писал мне. Будьте добры, передайте ему мой ответ, общий на оба Ваши письма. Я не буду {304} препятствовать тому, чтобы Горький отдал пьесу[689] Александринскому театру. Буду даже помогать этому. Только одно условие — чтобы у Вас она шла после нас. Да я думаю, и для Вас это лучше.

Но, по моим соображениям, — скажите об этом и Петру Петровичу[690], — вам всем лучше пока помалкивать об этом. Если представить пьесу в цензуру с тем, чтобы она была поставлена на императорской сцене, то ее неминуемо запретят. Если же представлю я для Художественного театра, то вероятнее всего — ее разрешат[691]. После этого Вы прямо представите пьесу в Комитет. Это непременно надо сделать умненько.

А пьеса — чудесная. Вчера я с Алексеевым, Симовым и Гиляровским ходили по ночлежкам и еще более оценили глубину и простоту «трагедии человеческого падения», нарисованной Горьким.

Кстати, Горького дело окончилось. И он теперь свободен.

Обнимаю Вас.

Поклон Лидии Стахиевне[692].

Ваш Вл. Немирович-Данченко

Я на днях буду в Петербурге и поговорим подробнее.

В. Н.‑Д.

129. А. М. Горькому[693]

27 августа 1902 г. Москва

Георгиевский переулок, д. Кобылинской

Дорогой Алексей Максимович!

Я от радости не заметил в Вашем письме адрес «Нижегородский листок» и послал письмо в Арзамас.

Сегодня из Петербурга. Зверев отделил от себя драматическую цензуру. Она в руках Литвинова, с которым у меня давние связи. Он обещал прочесть «На дне» в течение недели. И несомненно пропустит пьесу, хотя так же несомненно, что кое-что помарает. Но марать будет, все время извиняясь. Так что можно ожидать немногих купюр.

{305} В ночлежках мы были. Самые ночлежки дали нам мало материала. Они казенно-прямолинейны и нетипичны по настроению. Но типы их очень помогли нам. По крайней мере я только после них почувствовал почву под ногами, реальную почву. А до тех пор все-таки смотрел на пьесу с общелитературной или общесценической точки зрения. Гиляровский свел нас с несколькими настоящими «бывшими людьми», беспечными, всегда жизнерадостными, философствующими и подчас, в редкие трезвые минуты — тоскующими. Передо мной развертывается громадная и сложная картина и накипает ряд глубоких вопросов, по которым до сих пор моя мысль только скользила. Так сказать, она еще не поддавалась Вам всецело, хотелось самому ясно понять, почему Вы ее толкаете в известном направлении. Теперь многое мне становится понятнее и сильнее жжет меня.

Субботу и воскресенье Алексеев с Симовым и его помощником лепили макеты. При мне вылепили их штук шесть. Два из них достойны внимания, с настроением и интересны. Они близки к Вашему замыслу.

Дальнейший план таков:

Алексеев сядет за мизансцену[694]. Сделав ее в двух актах, сдаст мне, и я буду ставить.

До того мне хочется сделать беседу с исполнителями. И тут Вы очень были бы нужны. Всего на один день.

Завтра я Вам пошлю телеграмму, предложу выбрать два‑три дня. Вы ответите, и на то число я назначу беседу.

Пока до свидания.

Обнимаю Вас.

В. Немирович-Данченко

130. К. С. Станиславскому[695]

Сентябрь – декабрь 1902 г. Москва

Все думал-думал и вот до чего додумался.

Я о Сатине.

Дело не в том, что Вам надо придумать какой-то образ, чтоб увлечься ролью. Мне, например, образ совершенно ясен, {306} и я могу Вам внушить его, но Вы его не изобразите. Неудовлетворенность Ваша собственной игрой происходит от других причин. Вам надо создать не новый образ, а новые приемы. Новые для Вас. Ваши приемы — азарта, душевного напряжения и т. д. очень истрепаны Вами. И истрепаны не в ролях (поэтому не страшно еще Вам пользоваться ими), а во время Ваших режиссерских работ. Хорошие актеры, проработавшие с Вами 4 – 5 лет, уже слишком знают их. Вы сами уже слишком знаете их, поэтому они не увлекают Вас.

Сегодня я не буду вечером в театре и пишу на случай, если не увижу Вас.

Вам нужно… скажу даже: немного, чуточку переродиться. Сатин — отличный случай для этого, так как роль более сложная не дала бы времени и возможности переродиться. Вы должны показать себя актером немного не тем, к какому мы привыкли. Надо, чтоб мы неожиданно увидели… новые приемы.

Практически я многое уже надумал.

Прежде всего — роль знать, как «Отче наш», и выработать беглую речь, не испещренную паузами, беглую и легкую. Чтобы слова лились из Ваших уст легко, без напряжения.

Это самая трудная сторона некоторого перерождения.

То же самое относительно движений — уже легче.

Я, например, ясно представил себе Сатина в начале 4‑го акта таким: сидит, не завалившись на стол, как Вы делаете, а прислонившись к печи, закинув обе руки за голову, и смотрящим туда, в зал, к ложам бельэтажа. И так он сидит долго, неподвижно и бросает все свои фразы, ни разу не обернувшись в сторону тех, кто дает ему реплики. Все смотрит в одну точку, о чем-то упорно думает, но слышит все, что говорят кругом, и на все быстро отвечает.

Это — к примеру.

Затем, я должен был бы ловить Вас на Ваших приемах проявления темперамента и заставлять Вас искать новых. Может быть, диаметрально противоположных.

Вникая в психологию Вашей артистической личности, я замечаю, что Вы с большим трудом отдаетесь роли, и это происходит оттого, что Вы, во-первых, не верите чуткости публики {307} и думаете, что ее все время надо бить по лбу, и, во-вторых, чуть не из каждой фразы хотите что-то создавать. И Вас бывает тяжело слушать потому, что по самому ходу диалога, по Вашей мимике, жесту я, зритель, давно уже понял, что Вы хотите сказать или сыграть, а Вы мне все еще продолжаете играть эту подробность, которая притом же своим содержанием не может слишком заинтересовать меня. Это происходит не только на отдельных репликах, но даже в середине монологов и реплик. То, чего я добивался от Москвина и от тона всей пьесы, в равной мере относится и к Вам. Сделаю такой пример: что если бы монолог о праведной земле[696] пришлось говорить Вам? Ведь Вы бы его расчленили на несколько частей — и переиграли бы. И он не донесся бы до зрителя так легко. А в этой бодрой легкости вся прелесть тона пьесы. И если мне будут говорить, что это — постановка Малого театра, я уверенно скажу, что это вранье. Напротив, играть трагедию (а «На дне» — трагедия) в таком тоне — явление на сцене совершенно новое. Надо играть ее, как первый акт «Трех сестер», но чтобы ни одна трагическая подробность не проскользнула.

Вот отсутствие этой-то бодрой легкости и тяжелит Вашу игру. Даже сначала: «органон», «сикамбр» и т. д. Вы слишком боитесь, что публика не схватит, и слишком хотите вытянуть эти милые подробности за уши.

А посмотрите — Вы заговорили Ваш монолог «Человек — вот правда… Я понимаю старика» и т. д. почти наизусть, горячо и быстро и оба раза делали впечатление. Оттого что сильно, но легко.

Вот, стало быть, что надо делать Вам: