Это одно.
Затем должен Вам сказать, что от последней нашей беседы мое метание, неопределенность, мои опасения — нисколько не успокоились. И чем энергичнее мои мысли, тем больше тыкаются они то об одну стену, то о другую. Шесть дней в Москве (24 – 29) я опять все писал и писал и все спорил с Вами и с другими. Я испытываю самую настоящую боль «обрезанных крыльев». А ведь Вы уже знаете, что я с «обрезанными крыльями» — я вялый — это хуже, чем если бы меня вовсе не было. Я часто впадаю в такое настроение, когда мне противно, стыдно, я чувствую, что самое лучшее, что есть в моей душе, топчется, пренебрежительно не понимается. Ну и так далее. Дело сейчас не в этом.
Быть окрыленным это для меня значит: ясно, идейно, программно знать, куда вести театр, и туда его вести. Но вести без запятых и многоточий. А я весь окружен запятыми и многоточиями. Когда Вы говорите: «Планов не надо, потому что они все равно разрушаются», то я готов кричать! Да оттого и нарушаются, что с ними не считаются. И оттого-то дело и качается во все стороны, что каждая неделя приносит по новой мысли и за нее хватаются, забывая все важнейшие задачи, установленные раньше и еще не выполненные.
Вы говорите: «Доведите до конца начатую программу». Превосходно! Я только этого и хочу! 14 месяцев я вынашиваю в мыслях эту программу. Но я как раз этого и боюсь, что мне выполнить ее не дадут и — это самое важное — что Вы, сами того не замечая, будете играть в руку многому тому, что будет мешать выполнению установленной программы. Уже не раз сыграли. Вот почему мне так настоятельно надо договориться с Вами. До конца. Хоть на время, хоть на один год.
{197} Вам надо относительно меня крепко знать:
1. Я не хочу работать без полного соглашения с Вами. Я всегда считал и считаю. Вас одним из благороднейших людей, с какими сталкивался в жизни. Но благодаря некоторым, мучительным, чертам Вашего характера, Вы сами знаете, как бывает с Вами трудно. С другой стороны, давно известно, что чем больше мы с Вами расходимся, тем это удобнее для «ловцов рыбы в мутной воде». Мне это надоело, опротивело, осточертело. Не хочу больше. Противно. Дурно пахнет.
2. Все, что Вы говорили, я прекрасно помню, по 100 раз передумывал, и если бы меньше ценил Вас, мне было бы легче управлять делом: я просто считался бы не со всем, что слышу от Вас. А когда считаешься со всем и когда Вы сами не замечаете вопиющих противоречий в Ваших высказываемых намерениях, тогда опускаются крылья, становишься вялым, как вобла. И тогда тоже противно, потому что стыдно быть только исполнителем чужой воли.
3. Когда-то я рассчитывал на Ваше широкое доверие, но Вы на него, очевидно, совсем не способны. Стало быть, нам надо договориться до дна. Я этого не боюсь. Я готов к самым радикальным решениям — вплоть до того, чтобы совсем оставить театр.
Ведь все дело в том, чтобы между нами установились какие-то обоюдные уступки. Но ясные, твердо поставленные. Пусть нам трудно договориться, пусть мы такие разные и по характерам, и по темпераментам, и по театральным вкусам, пусть мы во многом идем врозь, — но нападаем вместе.
Или договоримся до того, что между нами невозможно полное соглашение, даже на компромиссах? Может быть, между нами такая пропасть, через которую не перекинешь никаких мостов? Ну, и что же поделаешь! Попробуем огородиться. Только бы не действовать со связанными руками. Может быть, при всей моей мудрости я вообще чего-то, важнейшего в наших взаимоотношениях, не понимаю. Мне, например, приходит сейчас в голову: вот я столько раз добиваюсь сговориться с Вами, так часто хочу знать Ваше мнение, а был ли хоть один раз случай, когда бы Вы сказали: «Мне, Вл. Ив., надо бы с Вами столковаться». Хоть один раз за 10 – 12 лет! Вы, пожалуй, {198} довольствовались тем, что Вам обо мне говорили или что Вы во мне подозревали. И вот мы пришли к положению, когда я-то знаю решительно все Ваши художественные и административные намерения или желания, знаю Ваши художественные приемы и задачи, а Вы меня — можно безошибочно сказать — совсем не знаете. Я часто убеждаюсь в этом по тому, что Вы мне приписываете.
Ну ладно. Не буду останавливаться на этой теме.
Практически.
Больше года назад мы решили сделать «остановку», чтобы пересмотреть все наше дело и в смысле искусства и в смысле организации. Теперь пришло время подвести итоги и на этом основании проводить программу. Надо, чтобы вся труппа шла не ощупью, а с ясным «сквозным действием». Но прежде, чем созывать ее и сообщать ей программу, я должен столковаться с Вами. Пусть принимают так, что программа выработана нами совместно. Тогда будет толк.
Для того, чтобы мне познакомить Вас с планом и чтобы наладить его в соответствии с «компромиссами», которые могут понадобиться, нужно много времени. Не только не час и не два, а, пожалуй, и не день — не два, а больше. Я уж постараюсь захватить все вопросы, чтобы потом мы с полуслова понимали друг друга. Но говорить мы должны о практической программе, а не идеальной.
Мне никто третий не нужен, но если Вам нужен, я ни против кого ничего не имею. Только бы не было ненужных споров и бесед «все о том же».
8‑го я буду уже в Москве.
Вот написал все, а разные сомнения в возможности договориться снова заползли в голову. Поэтому следует еще сказать так.
Может быть, Вы с полным убеждением находите, что, ей-богу, мол, не о чем нам говорить, и причина Вашей, Владимир Иванович, неопределенности просто в Вашей слабости.
Я приму и это. Не будем договариваться. Тогда имеется два выхода:
1. В последней беседе Вы обмолвились, что «с удовольствием» взяли бы в руки все управление делом (на диктаторских {199} началах). Я не уясняю себе, как сочетать это с Вашей безответственностью формальной, из-за которой 6 лет столько разговоров. Но это уже дело Ваше. Первый выход из моей неопределенности — Вы берете все в руки, и уже тогда Вы мне скажете, что я должен делать. Идеал для меня — если бы я мог получить продолжительный отпуск, я бы сделал то, что мне надо выполнить по литературной части. И потом стал бы опять свободен для театра.
2. Второй выход диаметрально противоположный. Я поведу программу, как нахожу, и скажу Вам, на что рассчитываю от Вас. Если же, не позднее 15 – 20 января, я увижу, что не в силах, — скажу Вам, что я не могу оставаться управляющим делом.
Кажется, я очень добросовестно перебрал все возможности. Только бы честно осуществить то, ради чего мы «сделали остановку», и избавиться от двусмысленной неопределенности.
До скорого свидания!
Ваш В. Немирович-Данченко
338. И. М. Москвину[389]
20 января 1917 г. Москва
20 января 1917 г.
Дорогой Иван Михайлович!
Постановки, создавшие нашему Театру славу, проходят одна за другой через 200‑е представление. Сегодня очередь одной из пьес, составивших особенно яркую полосу в жизни Театра[390]. И в этой пьесе опять у Вас одна из главных ролей, едва ли не лучшая в Вашем репертуаре.
С убеждением, что высказываю мнение всего Театра, приношу Вам сердечную благодарность не только за высокие услуги, оказанные исполнением этой роли Театру, но и за обаяние, ту художественную радость, какую мы все от этого исполнения переживали.
Вместе с тем, по обычаю, установившемуся за годы войны, препровождаю в Ваше распоряжение 200 р. на нужды войны.
Преданный Вам
Директор-распорядитель
{200} 339. А. Л. Вишневскому[391]
20 января 1917 г. Москва
20.1.17
Дорогой Александр Леонидович!
Сегодня еще одна пьеса, в которой Вы выступаете в 200‑й раз[392]. Помимо того, что все это пьесы, создавшие славу Театру, и помимо того, что роль Татарина в драме Горького, хотя и второстепенная, может считаться одной из лучших в Вашем репертуаре, — невольно делаешь вывод о той добросовестности, с какой Вы не расстаетесь с раз исполненной ролью, о той преданности пьесе, где Вы заняты, благодаря которой Вы почти всегда являетесь одним из немногих юбиляров.