Да он же живет с ними сообща! Только желает, чтобы эта жизнь была еще добрее и согласнее. А добрее она станет лишь тогда, когда каждый посмотрит на себя как на частичку великой реки молчания, несущей непрекращающиеся жизни из запамятного прошлого в неведомое будущее.
Нащупав знакомые мысли, с которыми князь Арсений Александрович сжился прочно, как сживается дерево с землею, он успокоился. Отошли впечатления столичной жизни и дворцовой встречи, обходительности и приличия окружающего.
Коляска катилась по окраине города, слышались выкрики извозчиков, виднелись тусклые вывески лавок и трактиров. И обратная дорога показалась Арсению Александровичу приятною, как всегда кажется приятною дорога домой…
Кашкин придерживал лестницу, на которой стоял Фелицын.
— Мой дед в "Славянском базаре" останавливался, — сказал Кашкин и поведал о встрече с Никифором на бульваре.
Фелицын с нескрываемым любопытством и волнением посмотрел вниз. Его заинтересовало в рассказе не то, что дед Кашкина останавливался когда-то в его доме, хотя это тоже интересно, а то, что Никифор — или, как его звали, Хромой — жил на третьем этаже.
Этого старого, краснолицего Хромого он неоднократно видел и избегал, потому что Хромой так кричал на ребят, носившихся со своими "казаками-разбойниками" по этажам и, в частности, мимо его комнаты, что делалось не по себе от его слов: "Голову отверну и спущу в сортире!"
У Хромого часто гостили внучки — кажется, Лиза и Зоя. Они были какие-то забитые, во двор гулять не выходили, вечно сидели дома и пиликали на виолончели. Хромой водил их в музыкальную школу, хотел сделать из них артисток. Лиза с Зоей носили виолончель в футляре вдвоем. Со стороны казалось, что они несут труп…
А Кашкину почему-то вспомнились дедушкины именины, гости, пение мамы. Дедушка был в приподнятом настроении. На столе между прочим были индейка, ветчина, хорошая колбаса, икра красная, семга…
Когда гости разглядывали картины, тарелки и чашки из коллекции Марии Петровны (она не могла жить без дорогой посуды — покупала в комиссионном), то возник вопрос о том, как приятно, когда можно украсить себя чем-то красивым: одно дело, когда закуска на столе, и совсем другое, когда та же закуска лежит на старинных блюдах и вообще вся квартира обставлена с большим вкусом, так что приятно даже просто посидеть, не говоря уже о том, чтобы выпивать и закусывать, ведя интересную беседу.
Недаром Мария Петровна вместо салфеточек каждому на тарелку положила листок папиросной бумаги, на которой было написано:
"Да, я любила их, те сборища ночные,
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий тонкий пар,
Камина красного тяжелый зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий!"
— Любви к красивой тарелке, эт-то, к приятной обстановке, к вкусному блюду… к ощущению жизни как чего-то чувственно-приятного — меня, эт-то, научила Мария Петровна! — вдруг длинно сказал Серафим Герасимович Кашкин, глядя на тестя. — И я жене за это очень благодарен!
— Ничего подобного, я ни при чем! — захохотала Мария Петровна, отбрасывая со лба каштановую прядь.
Гладко выбритое лицо Серафима Герасимовича украшали под самым носом рыжие подстриженные усики — такая вертикальная узкая щеточка-прямоугольник.
Потом Владик сидел в комнате дедушки на диване и расспрашивал о его отце, Арсении Александровиче, о том, что это за "река молчания", о которой дедушка упоминал как-то на бульваре.
Петр Арсеньевич задумывался и затем не спеша начинал говорить о мальчике в казакинчике, семилетнем воспитаннике соседа-помещика Крохина. У мальчика были чрезвычайно серьезные черные глаза, и, когда Арсений Александрович начинал возражать Крохину, что нельзя поркой возвысить душу, мальчик, поднеся чайную ложку к губам, застывал, весь обратившись в слух.
А Арсений Александрович, покручивая чашку на блюдце, говорил Крохину о всемогущей реке молчания, о невоплотимости душевных переживаний, на что тот хмыкал с пугливой улыбкой, догадываясь о серьезности размышлений Арсения Александровича, но не понимал, как их можно применить на практике.
Чтобы убедить Крохина, Арсений Александрович пытался говорить и о практическом, о том, что вот он — Арсений Александрович — может летать. Мальчик, положив ложку на блюдце, подперев ладошкой подбородок, смотрел на Арсения Александровича во все глаза.
Крохин с сомнением покачивал головой, почесывал короткую бородку, щурил глаза. А Арсений Александрович, повернув крантик самовара, подливал чай Крохину, рассказывал, как он научился летать.