— Никит, не надо.
Он медленно моргает, едва разлепляя тяжелые от влаги ресницы. Глаза у него красные, воспаленные, и зрачки большие-большие, какие бывают у по-настоящему обезумевших людей.
— И я прошу, не надо, Римма. Не делай этого с нами, пожалуйста. — Он вытирает рукой лицо и отворачивается, чтобы я не видела, как блестят на свету его глаза. Но не они выдают Савранского, а голос. Он дрожит сильней, чем у меня коленки.
Понимая, что сейчас еще можно все исправить, и продлить эту сладкую агонию, еле сдерживаю булькающий в глотке крик. Да, помириться с Никитой не сложно. Гораздо труднее объяснить себе, что делать я этого ни не буду.
Не смогу.
И снова прогоню того, кто ближе всех на свете.
— Юрочка, — нарочито томно бросаю в сторону, — пожалуйста, дай мне поговорить со старым другом.
И глажу Климова по руке, отчего Никита напрягается и замирает, даже на лице его не шевелится ни единый мускул, будто это не лицо, а маска.
— Друг, значит.
— Никита, не усугубляй,
Отстраняюсь и, подхватив Савранского так, как секунду назад меня держал другой мужчина, пытаюсь отойти в сторону, но Никита с силой дергает на себя руку, отчего я заваливаюсь вперед, почти падаю. Он не пытается меня поддержать.
— Просто друг, Римма?
— Нет не просто.
— Друг с привилегиями, — хохочет Никита и отворачивается от меня. Смотрит на солнце, а я на белые от напряжения пальцы, которыми он сжимает букет.
— Он же слизняк этот твой Климов. Как Белый, только в обновленной версии, или ты не понимаешь?
— Я понимаю, что это не твое дело.
— А если я побью его? Тогда это будет мое дело? Реально, я же его одним ударом уложу. И любого, кто к тебе когда-либо приблизится, а? Что тогда ты будешь делать?
Плакать. Я буду очень горько плакать, понимая, на что мой любимый обменял свою жизнь. Прекрасную и бесконечно долгую, беззаботную, полную смеха и счастья. Лучшую из жизней, если бы он не встретил на своем пути меня.
— Никит, не надо, — мой голос срывается на противненький писк.
— Защищаешь его? — Молчу. — Любишь? — Снова молчу. И тогда Никита добивает меня последним вопросом, острым и болезненным, как лезвие самурайского меча. — А меня когда-нибудь любила?
Молчу, молчу, молчу. Тупо смотрю в землю и молюсь, чтобы он не увидел дорожки слез у меня на щеках.
Никита ждет. Но с каждой секундой этой тишины воздух между нами становится тяжелее, гуще, так что в конце концов мы оба перестаем дышать. Не можем больше, легкие распирает, и те вот-вот лопнут от напряжения.
— Какой же я дурак, — Савранский с отвращением смотрит на красные цветы у себя в руках. — Сам придумал, сам поверил. Просто идиот!
— Не надо так, — тянусь к нему, но он отшатывается от меня, как от прокаженной.
— Не трогай меня больше! Не можешь полюбить, так хотя бы не трави своей жалостью! — Никита отходит в сторону и смотрит на Юру. Удивленно, будто видит впервые. — Эй, мужик! Климов тебя или как там… Римма ненавидит каллы. Она любит красные гвоздики и ромашковый чай, а в остальном, думаю, ты разберешься сам… береги ее, пожалуйста…
Он ломает об колено мой букет, и швыряет его в сторону. Тонкие, будто вырезанные из кружева цветы падают прямо в грязь, и только когда затылок Никиты исчезает за поворотом дома, я отмираю, бросаюсь на землю, чтобы достать из лужи цветы.
Перекладываю их на руку, глажу мятые, перепачканные бутоны, качаю букет, как ребеночка и плачу. Боже, как горько я плачу!
— Римма, вам помочь?
Рука Климова легко касается моего плеча, отчего тело пронзает ток. Пусть не трогает! Пускай меня больше никто не трогает!
— Уйдите, — хриплю я.
— Не могу, вы явно не в порядке. Давайте я провожу вас домой и, может, вызову врача.
Он тянет меня наверх, но я сопротивляюсь. Брыкаюсь, отпихиваю его свободной рукой, той, в которой не зажаты бесценные цветы.
— Да уйдите вы, наконец! Хватит меня все время трогать! Юра, оставьте меня в покое, я умоляю вас!
— Римма, вы…
— Пожалуйста, — давлю медленно, по слогам, но на последней букве голос снова срывается.
— Да и черт с вами всеми, — злится Климов и машет на меня рукой. Он уходит за Никитой, только идет так медленно, что я несколько минут молча слежу за удаляющейся фигурой.
А потом еще столько же стою на улице, пытаясь прийти в себя. Иногда мимо меня проходят люди, иногда они смотрят, как странная, совершенно безумная женщина баюкает в руках цветы. Иногда отворачиваются.
Как иронично, именно теперь красные гвоздики будут ассоциироваться у меня со смертью.
Бережно, будто это самое дорогое, что у меня осталось, несу букет домой. Подрезаю стебли, набираю воду и ставлю вазу на столик, так, чтобы видеть ее с кровати. Хорошо, что гвоздики долго сохраняют свежий вид. Плохо, что гвоздики так долго сохраняют внешний вид. Потому что в этот момент я уверена, когда завянет последний ярко пламенный цветок, я завяну тоже. Уйду тихо, никого не беспокоя, и ни о чем не прося. Мне не хочется больше жить. Не для кого и незачем. И когда я засыпаю, мне почти уже не грустно, потому что, проснувшись, я увижу на блестящем от лака столике красивые цветы…