Выбрать главу

- И там вас научили превращать двор-колодец в миф? - продолжал задавать вопросы Коля.

Он чувствовал, что она сейчас исчезнет: пятаки и гривенники уже больше не летели из раскрытых окон на залитый цементом двор. И выплыли две старухи, осенили себя крестом и уставились на странную женщину, которая только что рыдала и молилась, обращаясь на не знакомом им языке к своему иностранному богу, а теперь стояла и кокетничала с парнем из квартиры № 16, с известным безбожником и комсомольцем, забыв и про своего иностранца-бога, и про свою убогую профессию, и про сзое жалкое ситцевое платье. А платье-то все прохудилось и местами бесстыдно давало просвечиваться загорелому и обветренному, но красивому, как у статуи, телу.

Старухам понравился сам миф, но продолжение мифа, прозаически осовремененное и оскверненное Колей, вызвало старушечье недовольство.

Одна из старух (а были они такие же одинаковые, как упоминавшиеся выше писатели-близнецы), разомкнув щель своего морщинистого рта, сказала Коле:

- Нечестивец! Хотя бы чужую святость пощадил. Видишь, она безумная. А ты пристаешь.

Но в оробевшем Коле вдруг проснулся комсомольский дух тех лет и ненависть к богомолкам и к религиозномещанскому ханжеству.

- Здесь не церковь, - сказал он старухам, - и не небо, а грешная земля. Ну-ка сгиньте, старые сплетницы. Не то приду к вам на квартиру и проведу антирелигиозную беседу!

И сказав это, он протянул руку мило улыбающейся богине и повел ее к себе на шестой этаж. Он вел ее и сам не понимал для чего: все происходило как во сне, одновременно прекрасном и кошмарном, - во сне, где злые лица старух становятся еще страшнее и носатее, а лицо участницы мифа и чуда, только что свершавшегося во дворе, еще чудеснее и сказочнее.

И много лет спустя, в ту пору, когда Коля из худенького аспирантика превратился сначала в складного члена-корреспондента, а потом и в величественного академика, этот странный сон часто вспоминался тому, кто обычно предпочитал реальную действительность даже самым чудесным снам.

Но вернемся сюда, на пахнувшую кошками старопетербургскую лестницу с чугунными перилами и тяжелыми ступенями, по которым рядом с Колиными ногами, обутыми в разношенные сандалии, легко шагали босые обветренные ноги богини.

Казалось, шестой этаж стал двенадцатым, так медленно они поднимались, но всему есть конец, даже старопетербургской лестнице. И вот они уже стояли перед дверью, где из ящика для писем выглядывала "Красная газета" и "Бегемот", выписываемые соседями, которых, к счастью, кажется, не было дома.

Коля открыл дверь французским ключом и провел уличную певицу в свою крошечную комнатку, вполне самобытным украшением которой служила книжная полка и репродукция на стене с изображением той, которая так изменилась, ходя по дворам, что ее не узнал бы сам художник М., писавший ее, как писали мадонн, на фоне глубокого староитальянского окна и особого ренессансного неба, вероятно и подсказавшего Джордано Бруно его бессмертную идею о бесконечности мира.

На книжной полке стояло несколько очень редких книг, книг-уникумов, купленных Колей в книжном развале на Литейном у старенького букиниста, греющего зимой зябкие руки над специальным и хитроумным приспособлением, сочетавшим в себе конструкцию примуса с принципом железной печки-буржуйки.

Богиня села на единственный Колин стул и оттого, что села, стала еще божественнее. И что-то случилось с Колиными вещами: с керосинкой, с чайником, с убогой железной кроватью, покрытой шотландским пледом, купленным Колей на барахолке. Все вдруг превратилось в картину Ван-Гога: осветилось, окрасилось, стало сгустком энергии, словно чья-то рука содрала с вещей их убогий скучный обыденный покров. И даже стена, оклеенная мещанскими обоями, где давно уже завелись клопы, ночью зло и больно кусавшие Колю, даже натуралистически-обычная стена вдруг превратилась в бесконечность по тем же самым Ван-Гоговым законам.

- А кроме древнескандинавского языка, - спросил неожиданно Коля, - какие вы знаете еще?

Вопрос звучал глупо, совсем по-студенчески (даже не по-аспирантски), будто раскрасневшийся обалдуй и заика-студент беседует с курносой жидковолосой студенткой, от смущения и робости не зная, о чем и как говорить.

- Я знаю очень много языков, - ответила Офелия, - и живых, и мертвых, и даже таких, которые были мертвыми, но снова стали живыми.

- Откуда?

- Надеюсь, вы не заставите меня писать автобиографию. Из-за этого документа меня и отправили в Бехтеревку, откуда мне удалось, к счастью, сбежать.

- Говорят, оттуда сбежать невозможно. Сторожа. Пропуска. Толстые стены.

- Я умею проходить сквозь стены, - сказала она. - Но пока, ради бога, не спрашивайте меня, каким способом. Об этом я расскажу вам, когда мы познакомимся ближе.

И они познакомились ближе, и это тоже было частью мифа, частью рыдающей, стонущей и хохочущей на весь узкий двор-колодец древнескандинавской саги, вдруг превратившейся в реальную жизнь и приобщившей к себе Колю с его керосинкой, чайником, железной кроватью и книгами-уникумами, стоявшими на деревянной полке, - с книгами, спрессовавшими древнюю мудрость, когда-то жившие страсти, тысячелетия и века.

Казалось Коле, что он вскочил в извозчичью бричку на чичиковских рессорах и, видя широкую, подбитую ватой спину лихача, вообразил, что лихач уже везет его навстречу тому, что еще вчера казалось невозможным.

У Коли не было денег, чтобы ездить на извозчичьих бричках, иногда не хватало и на трамвай. Но в его комнате поселилась босоногая богиня в дырявом платье, и Коля, схватив свои самые редкие книги, побежал на Литейный в книжно-антикварный магазин. В потрепанном Колином портфельчике лежал старинный том Рабле, может побывавший в руках у Вольтера или Чаадаева, там же лежали редчайшие издания других классиков и томик Лермонтова с дарственной надписью, сделанной Михаилом Юрьевичем, разумеется, не для Коли, а для одного из своих современников, давно исчезнувшего в волнах времени. Коля знал цену лермонтовскому автографу и не собирался редкую книгу отдавать за бесценок.

Но во что превратились Рабле, Плотин, Ариосто и старенький Данте? В новое платье, в женские туфли, в чулки и в другие подробности дамского туалета. Из всех перечисленных классиков, вероятно, только один Рабле понял бы Колю и не обиделся бы на него за такого рода странный обмен, впрочем вполне возможный не только в Колино время, но и во всякое другое.

Когда Офелия сняла свое дырявое платье и надела все, что ей принес Николай, она сразу изменилась и стала куда обыденнее, чем была во дворе-колодце, собирая там пятаки и гривенники. Она значительно изменилась, но миф тем не менее продолжался, и Коля не жалел ни о лермонтовском автографе, ни о фолианте Франсуа Рабле, напечатанном деревянными литерами на толстой, напоминавшей пергамент, бумаге.

А во дворе посменно дежурили две носатые старухи, гадая, чем кончится так странно начавшееся событие. И покарает ли иностранный бог безбожника-аспиранта, покусившегося на святость, или его привлечет к ответственности квартальный, потому что сколько же можно держать у себя постороннюю без прописки, не предупредив даже управдома, безалаберного, не видящего, что у него творится под носом, но тем не менее очень довольного жизнью и самим собой старика.

Попробуй пропиши богиню или даже уличную певичку, если в ее дырявом платье не оказалось ни документов, ни справок. А если и существовали когда-нибудь эти документы, они остались в больнице имени Бехтерева, откуда люди редко возвращаются в мир, где у каждого человека есть бумажный двойник, именуемый документом - эта небольшая, но магическая книжка, перед которой пасуют не только управдомы, но даже старухи, любящие совать свой длинный нос в чужие дела.

Может, попробовать выудить документы из Бехтеревки, воспользовавшись академическими связями, покровительством профессоров Филиппченко и Кольцова, чья просьба, обращенная к Давиденкову (тоже профессору) или даже к самому академику Павлову, в два счета разрешит эту мелкую бумажно-бюрократическую проблемку. Но Николай пока отложил эту мысль. Начнут выяснять, каким образом Офелия обманула бдительность санитаров и сторожей. В гипотезу насчет искусства прохождения сквозь каменные стены вряд ли кто поверит.