- На рынке были, - ответили они хором, - на Андреевском рынке.
- Я понимаю. На рынке. Но в какое время?
- Утром.
- Да нет! Я не об этом спрашиваю. Я хочу знать, как вам удалось попасть в тот Петербург...
- В какой Петербург?
- Ну, в тот. Вы сами знаете в какой. - И я вдруг понизил голос.
Старухи тоже понизили голос:
- На рынке были. Утром. Купили картошки. Капусты купили. Укропу. И три луковицы.
- А когда? Когда?
- Утром. Когда дворник подметал двор.
- Но ведь тогда дворники тсже подметали дворы. И на рынке тоже можно было купить капусту, укроп и три луковицы. Сколько вы заплатили за три луковицы?
- Пятнадцать копеек заплатили.
- Ну! Ну! - погрозил я пальцем. - Говорите правду, мне врать нельзя. Я корреспондент. Тогда были другие цены.
И я достал из бокового кармана блокнот, раскрыл его. Увидя раскрытый блокнот и тонко очиненный карандаш, старухи сделали шаг назад. Они сделали еще шаг и два шага, всего несколько зыбких старушечьих шагов, чтобы видеть между собой и мной хоть крошечное расстояние.
Но я не отпускал их, не дал им уйти из двора-колодца, который становился все уже и уже.
- Так вы были там? - спросил я тихо.
- Где?
- В старом Петербурге? Сто лет тому назад?
- Не были, - ответили старухи хором.
- Говорите правду. За ложь я могу привлечь вас к ответственности.
Старухи начали креститься. Креститься и отступать. Отступать и креститься.
Мне стало жалко их. Я закрыл свой блокнот.
35
Я сказал Офелии:
- Расскажи-ка лучше, как тебе удалось вызволить старух из гоголевского Петербурга. - Так же, как тебя из двадцать второго века. Тем же испытанным, хорошо проверенным способом.
- Уж не ставишь ли ты знак равенства между мною и двумя сплетницами, старыми спекулянтками?
- Смешно жаловаться на самолет или на автомобиль. Ведь этим транспортом пользуются не только праведники и святые?
- Ты считаешь свой способ тоже транспортным средством?
- А чем прикажешь мне его считать? Чудом?
- Все-таки оно ближе к чуду, чем к науке и технике.
- Ты глубоко заблуждаешься.
- Я буду очень рад, если я заблуждаюсь. Но если оно близко к технике и науке, это твое средство, почему его не запатентовать и не послать в соответствующий наркомат чертеж или схемку?
- В какой наркомат? Зачем? Какую схемку? Никакой чертеж и никакая схемка не сможет...
- Значит, это все-таки чудо, - перебил ее я.
- Нет, не чудо.
- Не думаю, чтобы жене советского аспиранта следовало скрывать это и задерживать научно-технический прогресс. Ведь ты живешь на стипендию, которую выплачивает твоему мужу государство. Не находишь ли ты...
- Не нахожу! - отрезала она.
Она замолчала.
Я тоже молчал. И продолжал свою работу. Вот уже третий день, как я писал ее портрет.
Пока это был только эскиз, небрежно исполненный набросок. Но как бы этот портрет так и не остался эскизом. Ведь я очень сомневался, что мне удастся проникнуть с помощью красок и кисти в ее суть. Да и что называть ее сутью? Я ее знал больше всех, пожалуй, всетаки больше, чем ее муж, Коля Фаустов. Но знал ли ее Коля? Знал ли ее я? Знала ли она сама себя?
Я утешал себя тем, что на этот вопрос (кто она?) ответит портрет, который я напишу. Я доверился своему подсознанию, мобилизовал все свои чувства, чтобы схватить. .. Что?
Ничто или нечто?
Однажды она сказала мне:
- Я не машина времени.
- А кто же ты? - спросил я.
- Я - женщина.
- Но не каждая женщина, - сказал я, - может пройти сквозь стену и сквозь время, не повредив ни времени, ни стены?
- Да, не каждая.
И сейчас, вглядываясь в ее лицо и в отражение ее лица на холсте, я вспоминал ее ответ: "Да, не каждая".
Я уцепился мыслью за эту фразу, словно фраза могла мне помочь схватить тайну ее существа.
"Да, не каждая". Но это глупо. Как будто кто-то еще, кроме нее, мог делать с явлениями, вещами и людьми то, что делала она.
И вот сейчас, угадав мою мысль, она переставила явления и вещи, поменяла их местами.
Когда я подошел с кистью к эскизу, я невольно отпрянул. Она уже была на холсте со всей своей чудесной плотью, с лицом, с руками, со смеющимся ртом и синими, как лесная река, глазами.
А в кресле вместо нее сидел эскиз.
- Как тебе нравится твоя работа? - спросила она меня с холста.
И в эту секунду открылась дверь и вошел Коля. Он вошел, увидел Офелию на холсте, а ее изображение в кресле и, конечно, растерялся.
- Коля, ты очень проголодался? - спросила она. - Но я сейчас не могу пойти на кухню. Тебе придется немножко обождать.
- Сколько обождать? - спросил Коля.
- Немного. Год или два.
- Почему так долго?
- Я хочу помочь этому посредственному художнику стать гением. Для этого мне придется повисеть вместе с холстом годик или два в Русском музее или в Третьяковке. А потом я сойду с холста и вернусь к тебе.
- Два года? Без тебя? Я не соглашусь.
- Дурачок. Я буду висеть в музее только днем. А по ночам я буду сходить с холста и приходить к тебе. Не волнуйся! Я тебя прошу. И пожалуйста, не мешай. Без моей помощи этому художнику не стать гением. Нет, я должна ему помочь, должна. Он не может больше оставаться посредственностью. Не спорь!
Но это продолжалось недолго. Она опять расставила явления и вещи по своим местам и, незаметно сойдя с холста, снова оказалась в кресле.
Это было шуткой, игрой. А может, она хотела показать мне, а заодно и Коле, свое магическое искусство, свою волю, свое умение художественно распоряжаться не только отображениями предметов, а их сутью?
После того, что она проделала, каким унылым и беспомощным казался мне мой эскиз. Я еле сдержал себя, чтобы не порвать холст.
36
Теперь мы встречались часто и перебрасывались фразами. Но большей частью это были обычные фразы. Ленивые фразы. Фразочки. Словечки, сказанные как бы невзначай. Они не задевали сути того загадочного, что так безуспешно пыталась передать моя тяжелая и бескрылая кисть.
Офелия сидела в кресле положив ногу на ногу. Курила сигарету за сигаретой, бросая окурки в блюдце, заменявшее пепельницу. Иногда она читала по памяти стихи Блока:
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
- Обожди, - сказал я, - откуда тебя мог знать Александр Блок?
- Да, действительно, - согласилась она, - откуда?
Стало тихо. И она длилась долго-долго, эта пауза, эта лирическая тишина, словно невидимый Блок спрятал этот миг в свою строфу и поставил точку.
Я смотрел на свой холст и скова на ее лицо, лицо незнакомки. И снова на холст, где линии и краски сговорились не подчиняться моему диктату.
- Что хотел сказать Блок, - вдруг спросила Офелия, - когда писал "Незнакомку"? Уж не хотел ли он сказать, что каждая молодая женщина, в сущности, незнакомка?
- Боюсь, что не каждая, - ответил я. - Но ты действительно незнакомка. Я не знаю тебя.
- Ты не знаешь?
- Не знаю, но хочу знать. Без этого я не смогу написать твои портрет.
- Но Блок разве знал? Он писал о чем-то прекрасном И СМУТНОМ.
- Я не Блок. Мне нужно знать. Я пишу не образ лирического существа, а портрет женщины, у которой есть паспорт, есть муж, есть комната и прописка. Блоковская незнакомка не нуждалась в прописке, в комнате, в муже и даже в паспорте. Она романтический образ. Мечта. Миф.
- А я разве не образ, не миф?
- Ты домашняя хозяйка. В сознании твоей соседки по квартире ты отнюдь не идеальное существо. Для нее ты реальность. Такая же реальность, как кассирша в соседнем гастрономе, которая вчера обсчитала ее ровно на тридцать пять копеек.