Едва успела двинуть глазами, как Лешака вынесло из избы. От удара в дверь дрогнули бревенчатые стены. Давно не смазанные петли выгнулись и явили на свет перекрученные гвозди. В гадальный котёл посыпалась труха пополам с пылью. Очумелые от волшбы витязи затрясли головами, таращились вслед Поповичу. Непробиваемый чудесами, Мокша, радостно потёр руки, глянул на притихшего возле Ерги Репейку, указал на помятый крепёж.
— Возьмёшь плотника Мотрю, поправите дверь… Остальные вдогон! — рявкнул он и ломанулся наружу.
В проёме, не успев повернуться боком, вломился плечами в косяк. Корни четырёхгранных гвоздей покинули свои норы, и освобождённая дверь птицей отпорхнула во двор. С улицы донеслось:
— Да косяк гляньте, тоже раскачался!
Остальные, кто был в избе, вывалились в клубы пыли, поднятые летучей дверью.
Лешака догнали только на излучине Лебеди. Поравнялись, крикнули, чтоб помедлил. Попович будто не слышал, нёсся вперёд, изредка смахивая с лица клочки пены, летящие с конской морды.
— Придержи повод, дурья башка! — взревел Мокша. — Коня запалишь! Дальше пешком пойдёшь?!
Лёшка наконец внял голосу разума. Конь пошёл легче, косясь на скачущих рядом, налитыми кровью глазами. Скоро пустился лёгкой рысцой, пока лапища Эрзи не протянулась к узде и не заставила идти шагом.
Попович смотрел прямо перед собой. Губы всё так же сжаты, но щёки от скачки потеряли землистый оттенок и слегка порозовели.
— Вот и гоже, — успокаивающе пробормотал Мокша. — Сгоряча голову ломать не след. Дорога она ни куды не денется, разве что длиннее станет. За день всё одно не доскачешь, а роздых, он и людям и коням нужон.
Лёшка медленно кивнул, соглашаясь, но из глубин тягостных дум не показалась даже кудрявая макушка. Так и ехал, перемалывая в голове чёрные глыбы кручины. Очнулся когда конь под ним стал, а над ухом напомнила о себе лужёная глотка Мокши.
— Пандя*, гои! Привалимся!
Спутники немедля расседлали коней, натащили сушин, запалили костёр. Откуда ни возьмись у костра определились несколько походных фляг, знамо дело не с водой. Над огнём, проколотые насмерть, зашипели куски молодой кабанятины, добытой Ергой по дороге. В небо потекли будоражащие нутро запахи, в чарки полилась веселящая душу медовуха. Как водится, плеснули богам на четыре стороны, расселись. Двое гридней, наскоро перехватив полусырые куски, разошлись в стороны от костра — первый дозор, пока прочим роздых. Над головами, одна за другой, замерцали первые слёзы Макоши. Нынче больше чем обычно, будто весь день проплакала за Лёшку.
Подсунув сёдла под голову, улеглись спозораночные — кому ни свет ни заря в дозор. Остальные потихоньку судачили, глядя на нервные языки пламени. Поглядывали на Ревяку, ждали песен. Молодой кощунник тихо сидел, уставившись в огонь широко раскрытыми глазами. Изредка рассеянно отхлёбывал из чарки, молчал как и Попович. Но если в глазах Лёшки темнели омуты тоски, то в очах Ревяки блестели озёра чистой и светлой печали.
Говорили, что вот в такие моменты и слагались в его душе песни. По началу многие злились, когда посреди пира или беседы, он забывал про всё и впадал в оцепенение. Правда, каждая новая песня с лихвой окупала прерванные разговоры и покинутые пиры. И сейчас все терпеливо ждали, когда Ревяк вынырнет из забытья и порадует души. Кое-кто уже гадал, чем утешит на этот раз. Раздольной плясовой, от которой хочется гоголем да в круг… или той, тихой, от которой у девок промокали платки, а у суровых мужей под бородами вспучивались желваки и к горлу подкатывал ком.
В очередной раз поднеся к губам давно опустевшую чарку, Ревяк вздрогнул от щёлкнувшего уголька и повёл глазами вокруг себя. Эрзя с готовностью потянулся долить, но певец опустил плошку на землю. На удивлённый взгляд дружинника, с улыбкой помотал длинными волосами, схваченными слева в косичку, на манер варягов. Руки, лихо управляющиеся и с мечём, и с гуслями, легли на колени, веки опустились. Не найдя привычных струн, чуть дрогнули пальцы и, над затаившими дыхание спутниками, в ночи потекла долгожданная песня.
Думал птицей лететь над водой
В зов проститься, молиться о той,
что сберегла крыла
Криком помнить изгибы степей,
В лапах бойни пропеть о тебе,
Что сберегла крыла
Ночь пролетела, как молодость, когда оглядываешься на неё, поверх светлых голов внуков, опираясь на плечи детей.
Не успели вернуться спозараночные, а ватага уже седлала коней. Сапоги разбрызгивали обильную росу, солнце, будто похмельный витязь в корчму, вовсю лезло из-за леса, а умытые и пышущие силой воины смотрели на мир весело и бесшабашно. Лешак выглядел посвежевшим: в глазах начал проблёскивать прежний огонь и мысль, что скоро увидится с Извеком, постепенно пересиливала душевную тягость от пакостной выходки Млавы.
Эрзя, открывший было рот для походного клича, едва не свалился с седла, когда Лёшка поставил жеребца на дыбы и гаркнул во всё горло:
— Выходим!
Тронулись. Скоро Мокша поравнялся с Эрзёй. Потеребив чуб, будто что-то вспомнил, окинул взглядом отряд.
— Надо было Рахту с Сухматом кликнуть!
Эрзя наморщил нос, отмахнулся.
— Поздно!
— Как так поздно?
— Утекли лешего ловить. Два дня уж как.
— Опять последнего? — не поверил Мокша.
— А какого же ещё? Ежели б не последний, разве кто ногой бы шевельнул!
Мокша озадаченно помолчал, пожал плечами.
— Так они ж уже штук семь, последних, наловили, а всё не уймутся.
— Этот, говорят, самый последний.
— Ага, как же, — хохотнул толстяк. — Я эту сказку ещё про самого первого слыхал. Тогда тоже брови гнули, да губы надували, клялись, что распоследнейший. Теперь вот за восьмым отправились.