Выбрать главу

Андерс Рослунд Бёрге Хелльстрём Изверг

Предположительно четыре года назад

Не надо было.

Вон они идут. В его сторону.

По холму, мимо детской площадки.

Метрах в двадцати-тридцати. Возле красных цветов, таких же, как у входа в Сетерскую кутузку.[1] Он долгое время думал, что именно так выглядят розы.

Не надо было.

Ведь совсем не то будет. Ощущения не такие острые, что ли. Даже несколько притуплённые.

Вон они, их двое. Идут рядом, болтают о чем-то, видно подружки: только подружки так болтают, руками размахивают.

Похоже, ведет разговор черненькая. Бойкая, хочет все сразу рассказать. Светленькая больше слушает. Будто устала. Или, может, она вообще молчунья, из тех, кому незачем без конца тарахтеть, чтобы чувствовать себя живой. Может, так оно и есть, один ведущий, а другой ведомый. Разве не всегда так бывает?

Эх, не надо было дрочить.

Но ведь это было утром. Двенадцать часов назад. Может, уже ничего. Может, даже и не заметишь.

Он еще утром все знал, когда проснулся. Что вечер сегодня будет подходящий. Сегодня ведь четверг, и прошлый раз был четверг. Солнечно, сухо, точь-в-точь как тогда.

На них одинаковые куртки. Тонкие, белые, из какой-то синтетики, с капюшоном, он с понедельника несколько таких видал. У каждой на плече рюкзачок. Ох уж эти рюкзаки, все там свалено в кучу, одно-единственное отделение, он этого не понимает, никогда не поймет. Они совсем близко, ему уже слышен их разговор, опять смеются, теперь обе разом, черненькая громко, светленькая потише, не опасливо, нет, просто не во все горло.

Он тщательно продумал, как одеться. Джинсы, майка, кепка, обязательно задом наперед, он же видел, он в парке с понедельника, у них теперь кепки задом наперед.

— Приветик.

Они вздрагивают, останавливаются. Наступает тишина, как когда какой-то звук, которого никто не замечал, неожиданно прекращается и ухо поневоле прислушивается. Может, лучше было заговорить по-сконски?[2] Он хорошо умеет, некоторые тогда слушают внимательнее, сконский звучит почему-то многозначительнее. Он целых три дня прислушивается к голосам. Ни сконского говора. Ни норландского. Здешний говор вполне можно назвать коренным шведским. Даже жаргонных словечек немного. Короче, скукота. Он теребит кепку, чуть поворачивает, прижав покрепче к затылку, по-прежнему задом наперед.

— Привет, девчонки. Вам разрешают гулять так поздно?

Они смотрят на него, потом друг на друга. Собираются идти дальше. Он старается выглядеть непринужденно, откидывается на спинку скамейки. Так, какое-нибудь животное? Белка? Кролик? Машинка? Конфеты? Черт, не надо было дрочить. Подготовился бы получше.

— Слышь, мы домой идем. И гулять так поздно нам разрешают.

Она знает: нельзя с ним разговаривать.

Ей не разрешают разговаривать с незнакомыми взрослыми.

Она знает.

Но он не взрослый. Ну, не совсем. В любом случае не похож на взрослого. Не слишком. В кепке. И сидит не как взрослый. Они так не сидят.

Ее зовут Мария Станчик. Польская фамилия. Она из Польши. Ну, не она сама, а мама с папой. Она-то из Мариефреда.

У нее есть две сестры. Диана и Изабелла. Старшие, почти замужем, дома больше не живут. Она по ним скучает, раньше дома было хорошо, с двумя-то сестрами, теперь она одна с мамой и папой, и они сильней волнуются, вечно расспрашивают, куда она идет, к кому, когда вернется.

И чего цепляются? Ей ведь уже девять лет.

Отвечает черненькая. Та, у которой длинные волосы стянуты розовой резинкой. Отвечает чуть ли не враждебно. Иностранка. Так и пышет неприязнью. На светленькую, пухленькую смотрит сверху вниз. Верховодит эта черненькая, он видит, он чувствует.

— Таким малышкам — и разрешают? Что-то не верится. Откуда же вы в такую поздноту путь держите?

Светленькая, пухленькая ему больше нравится. У нее осторожные глаза. Он такие видел раньше. Вот она осмеливается, искоса смотрит на черненькую, потом на него.

— Вообще-то с тренировки.

Вечно Мария со всеми разговаривает. И говорит за них обеих.

Теперь ее очередь. Она тоже скажет.

Он вроде не опасный. Не злой. На нем симпатичная кепка, такая же, как у Марвина, ее старшего брата. Ее зовут Ида, и она знает почему. Потому что Марвину нравился Эмиль.[3] Вот мама с папой и решили назвать ее Идой. Некрасивое имя. Так она думает. Сандра намного лучше. Или Исидора. Но Ида. Вечно ее все дразнят.

Она проголодалась. Ела-то давным-давно, и кормили сегодня отвратительно. Каким-то тушеным мясом. А после тренировок ей всегда хочется есть. Обычно они спешат домой, к ужину, но сегодня все не так: и Марии вдруг приспичило разговаривать, и этот в кепке, которому приспичило спрашивать.

Ни животных. Ни машинок. Ни конфет. Ничего не надо. Они и так с ним заговорили. Он знает, теперь все решено. Если уж разговаривают, значит, все решено. Он смотрит на светленькую, пухленькую. На ту, которая осмелилась говорить. Ему не верилось. Она голая!

Он улыбается. Так он всегда делает. Им это нравится. Тому, кто улыбается, они доверяют. Тому, кто улыбается, они отвечают улыбкой. Только светленькая, пухленькая. Только она одна.

— Вот как? Значит, с тренировки? Что же это за тренировка, можно полюбопытствовать?

Светленькая, пухленькая улыбается. Он так и знал. Она смотрит на него. И вроде как поверх него. Все ясно. Он берется за кепку, поворачивает ее на пол-оборота, козырьком вперед. Кланяется, снимает кепку, держит в воздухе над ее головой.

— Нравится?

Она вскидывает брови, смотрит вверх, не поднимая головы. Словно боится уткнуться в невидимую крышу. Съеживается, сжимается.

— Ага. Симпатичная. У Марвина такая же.

Только она.

— У Марвина?

— Это мой старший брат. Ему двенадцать.

Он опускает кепку. Невидимая крыша, он ее преодолевает. Быстро проводит рукой по ее светлым волосам. Гладкие, очень мягкие. Надевает кепку ей на голову. Гладкую, мягкую. Красно-зеленый ей к лицу.

— Ух ты, как здорово! Тебе идет.

Она не отвечает. Черненькая собирается что-то сказать, и он опережает ее:

— Бери, она твоя.

— Моя?

— Да, если хочешь. Ты в ней очень красивая.

Она отводит взгляд. Берет за руку черненькую. Хочет увести, прочь от скамейки, прочь от того, на ком только что была красно-зеленая кепка.

— Так ты не хочешь взять?

Она останавливается, отпускает руку черненькой.

— Хочу.

— Тогда бери.

— Спасибо.

Она делает книксен. В наше время это редкость. Не то что раньше. Теперь все должны быть одинаковыми, никто больше не делает книксен и не кланяется.

Черненькая молчала дольше обычного, но сейчас резко хватает за руку светленькую, пухленькую. Дергает ее, и обе спотыкаются.

— Пошли. Нам пора. Подумаешь, дядька с кепкой.

Светленькая, пухленькая смотрит на черненькую, потом на него, потом упрямо опять на черненькую:

— Сейчас.

Черненькая повышает голос:

— Нет. Идем отсюда, быстро. — Она оборачивается к нему. Проводит рукой по своим длинным волосам. — И между прочим, она уродская. Наверное, самая уродская из всех, какие я видела.

Она показывает на красно-зеленую кепку. Тычет в нее пальцем.

Так, животное. Скорей. Кошка. Дохлая, может быть. Им лет девять, максимум десять. Кошка сойдет.

— Вы так и не сказали, на какую тренировку ходили.

Черненькая подбоченилась. Как старая бабка, сварливая старая бабка. Вроде той, что была в Сетерской кутузке, в первый раз. Знай воспитывают да переделывают. А его не переделать. Он не хочет меняться. Он такой, какой есть.

— На гимнастическую. Мы ходили на гимнастику. Мы туда все время ходим. А теперь нам пора.

Они идут прочь, темненькая впереди, светленькая, пухленькая позади, не так быстро, не так уверенно. Он смотрит на их спины, их голые спины, голые попки, голые ножки. Бежит за ними, обгоняет, становится перед ними, протягивает руки.

— Ты чего, гадкий дядька?

— Где?

— Что «где»?

— Где у вас тренировки?

Две пожилые дамы гуляют на холме. Почти дошли до цветов, тех, которые не розы. Он смотрит на них. Потом смотрит вниз, быстро считает до десяти, снова поднимает взгляд. Они до сих пор там, но собираются свернуть, идут к другой дорожке, в сторону фонтана.