— Не удивительно, что ты такая худущая, — заметил я.
Инес шмыгнула носом, что я истолковал как смешок.
Через несколько минут после нашего появления пара за соседним столиком умолкла, мы тоже молчали. Время от времени я пробовал возобновить разговор, но Инес упорно отмалчивалась; в том числе о полетах она больше ничего не желала знать, хотя по дороге на аэродром проявляла к этой теме явный интерес — не то чтобы слишком живой, однако гораздо больший, чем вызывали у нее все прежние мои разговоры. Даже когда я спросил у нее что-то про школу — ведь это была ее профессия, которая ей, по собственному признанию, нравилась, — она только рукой махнула. Она оглядывала помещение кафе, будто что-то искала; вероятно, этот ее блуждающий взгляд был бессознательным, вроде инстинкта или автоматизма. Мне нередко думалось, что она — до ужаса соскучившаяся женщина, оттого с ней и было так скучно. Но во время последнего моего разговора с тетушкой, когда она заявила, что Инес вульгарна, у меня словно упала пелена с глаз: Инес такой вовсе не была, просто она всегда делала лишь то, чего ей самой хотелось, и плевать ей было на чужое мнение. И если она никогда со мной толком не разговаривала, ни о чем не спрашивала, то происходило это, по всей вероятности, оттого, что ее мало что интересовало. Проникшись подобным убеждением, я начал пристальней вглядываться в ее лицо, и оно вдруг показалось мне по-особому серьезным, словно скрывало некую тайну, которую она никому не желала выдавать. И все-таки от ее молчания мне стало неуютно. Я смотрел, как секундная стрелка на моих часах обегает круг; не смотри я на стрелку, минуты казались бы нескончаемыми. Достав телефон, я открыл какое-то приложение, пробежал глазами несколько броских заголовков и опять спрятал телефон. Приближались общенациональные выборы… Я откинулся на спинку стула, вытянул ноги, и вдруг со мною случилось то, чего вот уже много месяцев не случалось: я ощутил тоску по будням в редакции — по летучкам, во время которых мало чего по-настоящему обсуждалось; по растянувшейся на четверть часа, а то и на полчаса болтовне у кофейного автомата, не важно с кем и о чем; по спорам с Паркером о кризисе в журналистике, — все это звало меня обратно, и мне захотелось поскорее убраться отсюда. Я выпрямился, положил руку на стол и крикнул, пожалуй, излишне громко:
— Будьте добры, счет!
Инес не шевельнулась, зато немцы обернулись в нашу сторону, пока официант вразвалку шел к столику.
— Вместе или отдельно? — спросил он, доставая кошелек.
Словно он был пустое место, Инес спросила:
— Мы бы с тобой познакомились, если бы я была замужем?
— Трудно сказать, — ответил я. — Посчитайте вместе.
— Ты когда-нибудь влюблялся в замужнюю?
Я расплатился, официант ушел, и я, уже вставая, спрятал сдачу в карман брюк.
— Нет, — сказал я. — Я вообще еще никогда не влюблялся.
С бодрящего воздуха морозного вечера, еще довольно светлого, я вступил в дом и, не успев включить свет и прибавить отопление, почувствовал, как о мою ногу трется кот. Я нагнулся, взял его на руки и понес на кухню. Он у меня болел — где-то подцепил вирусную инфекцию — и все еще не оправился. Ему был прописан специальный корм, но лекарство полагалось уже не каждый день. С начала болезни я кормил его на кухне. На обратном пути мы с Инес больше ни о чем не разговаривали, но когда я затормозил у ее дома и наклонился к ней, чтобы поцеловать в щеку, она крепко меня обняла.
— Спасибо, — сказала она. — А сейчас мне надо к детям.
Я сидел на стуле, который некогда, в далеком детстве, сам выкрасил в нежно-зеленый цвет, наблюдал за котом, с урчанием уплетавшим корм, и думал о том, что раньше, когда я к ней приезжал, она никогда не упоминала о детях. Я даже не знал, то ли они находились здесь же, в доме и уже спали, то ли были у бабушки. Та, по словам Инес, не ради нее, а ради детей, приехала следом за ней в поселок и сняла квартиру в большом доме, не так давно выстроенном на самой старой улице нашего местечка. Единственное, что она мне рассказала, — это что дети никогда не бывали у своего отца. Он, мол, отказался от всех родительских прав и куда-то исчез. Инес якобы и сама не знала куда. Кроме того, во время нашего прощания мне почудилась в ее словах какая-то боль — словно она и рада была бы, но не могла повернуть время вспять и, как часто бывало, спросить меня: «Что будешь пить? Пиво?»
Я открыл банку равиолей с начинкой из овощей, разогрел и взял с собой наверх, прихватив заодно кусок хлеба. Там я раскрыл ноутбук и стал писать статью для своей еженедельной колонки — одновременно ел и печатал. Колонку ведь просто приостановили. А теперь она снова будет выходить. Макая черный хлеб в остатки соуса, я перечитал текст еще раз и отослал его. Две минуты спустя пришло крайне странное сообщение. Я схватился за мобильник и стал звонить Паркеру, но он не брал трубку. Дожидаясь звонка — Паркер всегда перезванивал, — я смотрел через окно в сад и вдруг заметил, что от заморозка осыпались все цветы; местами лужайка выглядела точно запорошенная снегом. Спустя несколько минут действительно раздался звонок. Я по-прежнему стоял у окна.