Через полгода после моего первого "ставки сделаны ― надо брать" Борька мыслил и рассуждал уже не так философски, но виду не показывал.
― Ну и что, что стирки через день? Чистота снаружи - чистота внутри, ― рассуждал он.
― Стирки три раза в неделю ― это нормально? ― недоумевал Борис. ― В чистоте, как в коконе, закупорен навечно. Никакой свободы. Стирки, стирки, вечные стирки... Жить в вечной чистоте ― это невыносимо. Это неописуемо.
Вечная чистота, как вечная девственность, всегда в конфликте с мужским эго. Не разбив яиц, не сделаешь яичницу. А сделав, получишь ностальгию по целому, первозданному. В отличие от тоски по утерянной Родине, эта ностальгия легко излечима. Разбитые яйца только повод, всего лишь стимул к новому действию. Не на примере ли какого-нибудь средневекового Бориса Гегель вывел один из законов логики и написал свой знаменитый труд?
Закон разбитых яиц никак не хотел срабатывать, тщетные попытки друга оставить след в этом мире как будто опровергали Гегеля. Придуманный им закон в случае с Борькой не действовал, несмотря на отчаянные усилия реинкарнированного народного философа, и, соответственно, не мог удержать его в браке. Здесь Гегель оказался бессилен, потому что у моего приятеля имелся свой закон. Свобода для него была не только осознанной, но и безусловной необходимостью. Закон Гегеля проделывал финт, превращаясь в свою противоположность, ― следующий был за Борисом. Для достижения новизны сочетание двух законов у него приводило к конфликту и несовместимости их друг с другом. И я, конечно, свыкся с тем, что все жалобы несостоявшегося отца выслушивать приходилось исключительно мне.
Именно тогда я захотел найти Жанну. Если бы я женился на ней, она была бы благодарна по гроб жизни. Но смог бы я привести её в дом своей мечты? Неизвестно. Чувствую только, что с ней стал бы или алкоголиком, или импотентом.
Я узнал, что окна в доме у Орыси сияли такой же девственной белизной, как и простыни у Киры. И Орыся страдала той же маниакальной страстью к чистоте. Боря говорил, что окна у неё на первом месте.
― Она говорит, что окна ― это прорыв в бесконечность, а на самом деле чистые окна ― всего лишь объективный взгляд на окружающую жизнь, ― объясняет Борис. Его рассказ я выслушиваю по телефону, включив громкость, со стаканчиком виски в руке. Я снова ребе.
― Между прочим, ― продолжает друг, ― Орыся любит искусство во всех его проявлениях. Знаешь, как она поёт? И Блока любит, он её любимый поэт.
― Тогда у неё должен быть и любимый композитор, ― шучу я.
― Ты угадал, Крюк. Без композитора никак. Это Бетховен.
― А детей она тебе будет от кого рожать: от Блока или от Бетховена? ― продолжил я шутить и подумал, что если бы Борька был рядом, мне пришлось бы отодвинуться, как всегда, на безопасное расстояние.
― Ха-ха! Ценю. От меня, конечно. Знаешь, старик, я понял, как искусство влияет на рождаемость: никак. ― Голос Бориса в телефоне становился всё более задумчивым, и я понимал, что дело идёт к разводу.
Я был уверен, что с чистотой окон это связано напрямую. Чем чище становились окна, тем, по закону обратной пропорциональности, будущее со второй женой у приятеля затуманивалось всё больше. Когда я сказал Борьке, чтобы он не обижался и не считал меня медиумом, он успокоил и снял с меня ответственность. Он ответил, что и без меня принял решение. В вымытых до блеска окнах он видел то же, что слышал я в его голосе: снова наступал очередной приступ свободы и независимости. Закон свободы неумолимо должен сменить закон новизны во второй раз.
После первых Борькиных неудач стать отцом моя зависть к его успехам у женщин пошла на убыль, а потом и вовсе сошла на нет. Представив, как кувыркается в пелёнках папаша Борис, вдыхая запахи детских испражнений и сырости, я подумал, что работа на износ стиральной машины ради чистоты домашнего белья была бы меньшим злом по сравнению с ежедневной борьбой за чистоту окон. Кому-то для счастья надо послушать марш Мендельсона, кому-то достаточно посидеть с удочкой на берегу тихой речки и поймать какого-нибудь кошёрного представителя речной фауны, а кому-то необходимо обязательно найти грамотного и честного адвоката, припрятав в кармане справку с диагнозом. Как я это понимаю! Смысл не в пойманном карасике. Всё, чего в такие минуты хочется, ― обрести чуточку счастья, пусть оно и будет скользким, в речной тине и намного меньше размаха собственных рук. Вот и мне хочется такого же: улучив момент, уединиться в своём кабинете, небольшом, три на три, из окна которого виден лес, а перед ним огромный луг, утопающий в лучах яркого солнечного света, и писать, писать... Но кабинета с окном, впускающим солнце, у меня нет, а есть только мечта, уменьшенная уже до минимума. Но тут я, пожалуй, и остановлюсь, а то недолго и до чума с вигвамом докатиться. А потом предложат пещеру: типа чем не кабинет ― пиши, писатель! И будет трудно обосновать, почему я отказываюсь. Я буду нелогичен.
― О окна! О простыни! Вот ты скажи: мне всю жизнь работать только на моющие средства?
Телефон добросовестно и без искажений передавал жалобы Бориса.
― В заявлении напишешь, что весь семейный доход поглощали стиральные порошки, - сыронизировал я.
Пример Борьки Калашникова только отвращал меня от мысли связать себя узами брака. Это всё равно что довольствоваться ежедневной тарелкой овсянки на воде, вместо того чтобы добавить в неё немного масла. Мне непонятен интерес идти от мечты к мечте с шагом в два года, чтобы убедиться, что это подделка. И в то время как я только ещё представлял у себя в голове свою мечту, приятель, по закону больших чисел, находил новые грабли.
― Женщине можно простить всё, если она красивая, ― расписывал Борька достоинства третьей жены. Он говорил, что других у неё нет. Но есть квартира на шестом этаже. ― Представляешь, Крюк, там есть лифт, потому как если дом выше пяти этажей, то по закону полагаются лифты.
Лифт как мотивация жениться всегда серьёзный аргумент. Лифт для Бориса был гондолой, в которой он взмывал к новому счастью.
― Иногда мне хочется её убить. А потом расколотить всю её посуду. Зачем нужна посуда, если жена не готовит? ― жаловался друг.
― Тогда оставь посуду в покое. Пусть её колотит следующий. А, может, её закодировать? Или лаской как-нибудь? Что-то же можно сделать? ― пытался усовестить я Бориса. Но в ответ услышал притчу, очень смахивавшую на евангелистский апокриф:
― Хочешь притчу...
- Небось, сам сочинил?
-Ну, как тебе сказать...
-Да уж давай, не скромничай... - подбодрил я друга.
-Ну так вот:
... И говорил Иисус ученикам своим:
― Была у одного мужа жена сильно пьющая, и муж бил её за это. И у другого была жена, тоже пьющая. Но был второй муж со своей женой ласков и добр.
И спрашивал Иисус учеников своих:
― Чьи результаты оказались лучше: первого мужа или второго? У которого из них перестала жена быть пьющей?
― У второго, у второго мужа жена перестала быть пьющей, ― наперебой отвечали ученики.
― Истинно говорю вам: у обоих мужей оставались жёны пьющими, ибо женский алкоголизм не лечится.
― Что же делать мужьям, у которых жёны пьющие? Кто излечит от пристрастия, затуманивающего разум их и иссушающего тела их? Что поможет мужьям, терпящих недуг жён своих? ― засыпали Иисуса вопросами ученики.
И отвечал им Иисус:
― Чудо только поможет им.
И вскричали тогда ученики:
― Чуда, чуда сотвори, Спаситель!..
Евангелие от Бориса навело меня на грустные размышления. Впрочем, апокрифы всегда грустнее канонов.
― Значит, ты не дождался чуда? ― спросил я приятеля.
― Какого ещё чуда?! Ты сам-то веришь? Любое чудо есть дело рук человеческих. Нарколога не получилось из Иисуса, а из меня тем более. Жить, как врач с пациентом, выдавая себя за исцелителя женской души, контролируя слова, это не по мне. Ни пошутить, ни выпить. Чуть что ― слёзы и обвинения в бесчувственности. И вообще, гадом буду, но в семье пить должен кто-то один.