Вот что такое настоящая любовь, Олвис!
Но не боится ли мадрант, что однажды цепь преданности, на которую посажена ненависть, лопнет?
Мадрант усмехнулся. Скорее небо упадет на землю, чем произойдет то, о чем говорит Олвис. Не хватит на всей земле драгоценного металла, из которого будет отлит памятник тому, кто открыто поднимет руку на мадранта. Вот почему мадрант благодарит судьбу за то, что она послала ему свободное существо в облике Олвис („Не разыгрывай принцессу, красавица! Я заплатил тебе столько, что ты можешь обслужить целую когорту вместе с лошадьми!“), но мадрант убьет ее, если почувствует в ней рабыню. Верно, Рредос? Что будет с божественной чужеземкой, если она обманет мадранта, проявив себя жалкой рабыней?
Пес повалился на парапет всем своим громадным телом и, дернувшись несколько раз, превратился в труп.
Браво, Рредос! Ты заслуживаешь возвышенной оды!
Мадрант прославляет тебя и все твое собачье отродье!
Олвис как завороженная слушала мадранта. Эти слова и ярость, с которой они были произнесены, поразили ее. Ты мог бы стать поэтом, мадрант. („Я не льщу ему: лесть повышает оплату“.) Ты мог бы выступать на городских площадях, и толпа уносила бы тебя на руках, повторяя и скандируя твои слова. Ты мог бы увести эту толпу за собой на край света, и после смерти имя твое было бы высечено на скалах и памятниках. Ты улыбаешься, мадрант („Напрасно он улыбается, я говорю это вполне серьезно“), а я это говорю вполне серьезно…
Мадрант приподнял правую бровь. Эта женщина даже не знает, насколько она права, но мадрант не может быть поэтом, ибо поэт свободен и независим от мадранта, если он настоящий поэт. И тогда он становится врагом мадранта. Слова, рожденные поэтом, подчиняются только ему, а не мадранту. И если бы мадрант возлюбил поэта как друга своего, то он не был бы мадрантом. И если бы поэт возлюбил мадранта как друга своего, то он не был бы поэтом. И разве не понимает женщина, в чьих жилах течет нерабская кровь, что это истина?
Лицо Олвис вытянулось в недоумении а потом она начала хохотать („Слышал бы это мой покойный папаша!“).
Что смешного в словах мадранта? Разве она не дочь великого вождя?
И Олвис стала хохотать еще больше, и по щекам ее покатились слезы, при виде которых вновь ощутил мадрант болезненный жар отрубленной руки. И мадрант помрачнел. И тогда Олвис перестала смеяться.
Она вдруг приблизилась к мадранту и на какое-то мгновение приклонила голову к его плечу. Это неожиданное прикосновение обожгло мадранта, вызвав внезапную дрожь во всем теле.
Что-то жадно-шакалье почувствовал он в этой дрожи, и что-то ненастоящее в ее потупленном взгляде, и какую-то зависимость от него самого, и отсутствие той самой последней необходимости, когда уже нет другого выхода, когда может быть только так и никак иначе.
И увидел мадрант в проеме дворцового окна похожую на шутовской колпак вершину Священной Карраско и отметил, что струйка зловещего серого дыма не растворяется уже в безоблачном небе, а сворачивается в густое и неподвижное темное облако. И, поклонившись Олвис, мадрант вышел, а она сбросила с себя легкую желтую ткань и нырнула в бассейн („Он действительно начинает мне нравиться, черт возьми!“), а когда выбралась на парапет, почувствовала, что проголодалась…»
Бестиев вникает.
Вернее, пытается вникнуть. Изо всех сил. Он снова закуривает. Он покрывается потом. Он перечитывает несколько раз. Одно и то же место. Он ерзает.
— Чего-то я не пойму. — Это он Ольге Владимировне. — Действие когда происходит-то?
Он нервничает. Он выходит из комнаты.
— Пять тысяч лет назад? — Это уже Зверцеву. — Десять тысяч лет? — Это Свищу. — В какой стране? — Это Сверхщенскому. — В какой стране-то? Я читал Плутарха. Я читал Костомарова. — Это Индею Гордеевичу. — Не было такой страны. В Атлантиде, что ли? — Это Алеко Никитичу. — Так не было никакой Атлантиды-то! — Опять Ольге Владимировне: — Мадрант — кто? Диктатор? Консул? Вождь? — Снова Зверцеву: — А ревзод кто? Не было таких званий! Теперь Свищу: — Я за то, чтоб ясно было. — Шумно выпускает дым в лицо Сверхщенскому: — У Достоевского все понятно. — Откручивает пуговицу на пиджаке Индея Гордеевича: — Руку-то зачем рубить? — Останавливает Алеко Никитича: — Это его мать! Как ее там? Гурринда! — Бедной Ольге Владимировне: — Нет, ты скажи: он ее домогается? — Пристает к идущему с девочкой Гайскому: — Тогда почему он с ней не спит? — Колбаско, который принес новые стихи: — Куймоны — это кайманы? Крокодилы, что ли? — Звонит жене Алеко Никитича: — А зачем в каждом имени сдвоенные согласные? Ставит Вовцу сто граммов: — Она кто? Проститутка? Тогда почему она с ним не спит? — Таксисту, который везет его домой: — Вот ты скажи — ты бы стал руку рубить?..
Бестиев шумно затягивается.
Бестиев шумно выпускает дым в потолок.
Ему непонятно.
Он раздражен.
Он злится.
И он ничего не может с этим поделать.
Он начал злиться с первой страницы.
Бестиев словно бы заболевает…
VIII
Вовец — публицист. Колбаско — поэт. Вовец и Колбаско — друзья, поэтому до драки у них дело почти никогда не доходит. Биография Колбаско типична для многих поэтов нашего времени. Детский сад, школа, техникум, работа, поэзия. И, как часто бывает, счастливая искорка случайности, попав в глубоко скрытые резервуары поэтического горючего, вызвала чудовищный взрыв таланта. Колбаско тихо жил в анабиотическом состоянии младшего бухгалтера одного из филиалов мухославского химзавода. Кстати, способность и любовь считать свои и чужие деньги сохранилась в нем до конца жизни и оказала колоссальное, можно сказать — животворное, влияние на его последующее творчество. Отвечая как-то на вопросы читателей во время своего творческого вечера, Колбаско сказал, что днем своего поэтического рождения он считает день рождения старшего бухгалтера Петрова М.С. — 13 сентября 1960 года. Именно в тот день он почувствовал, что не может не писать. В то знаменательное утро на стол старшего бухгалтера Петрова М. С. рядом с тортом «Лесная сказка» к бутылкой шампанского легла и красочная открытка с поздравительными стихами, сочиненными младшим бухгалтером Колбаско. «Сонетом» открывается сборник избранных стихов ныне маститого мухославского поэта. Вот эти строки.