Выбрать главу

Аветис переводит. Курды слушают, кивают головами и затем наперебой стараются убедить нас в том, что, узнав о нашем миролюбии и благородном поступке с пленными, их соплеменники свободно пропустят нас через свои владения.

— Врут, сукины дети! Порубать бы их всех! — слышу я негодующий голос за спиной.

Это приказный Тимошенко, родственник убитого Сергиенки. Но его предложение не встречает сочувствия среди казаков.

— Чего рубать то? Хватит. И без того накрошили не дай бог сколько. Будет тебе зверовать! Тоже Аника-воин! Все рубать, так и руки-то устанут, — слышатся сзади недовольные голоса.

Гамалий оглядывается.

— Ну-с, тихо там, без разговоров.

Казаки умолкают.

Дозорные дают сигнал, и мы медленно, шагом, продвигаемся к выходу из ущелья. Медленно, потому что сзади на конных носилках тяжело стонет и бредит не приходящий в себя Трохименко. Трохименко — вестовой Зуева. Огорченный прапорщик спешился и вместе с фельдшером не отходит от раненого.

— Родственники они, — сочувственно объясняет Химич, — с одних хуторов.

Часа через полтора Зуев подъезжает к Гамалию. Он расстроен, лицо его бледно, в голубых глазах блестят слезы.

— Кончился Трохименко… — дальше он не в состоянии говорить и отворачивается.

Мы снимаем папахи, ближайшие к нам казаки крестятся. По рядам пробегает:

— Кончился… Помер.

— У-эх-х, жизнь наша казацкая! Жил человек и нема уже его, — угрюмо роняет Химич.

Я искоса поглядываю на казаков. Они насупились и опустили взоры. Не одному из них, вероятно, приходит в голову мысль о том, что, может быть, и его ждет такой же конец.

Ущелье кончается. Впереди расстилаются поля. Перед нами зеленеет небольшая, вся усыпанная цветами ложбинка. По ее дну бежит вода, склоны заросли кустами боярышника. Гамалий останавливает сотню, ожидая, когда подтянутся обоз и санитары. Дозорные спускаются с гор.

— Прапорщик Химич! Выставить по холмам караулы, вперед на дорогу выслать разъезд! — приказывает Гамалий.

По суровому тону его голоса я чувствую, каких усилий стоит ему скрыть свое волнение. Он слезает с коня и идет через всю сотню к носилкам, на которых лежат двое мертвых казаков. Сергиенко осунулся, весь посерел и обтянулся. Его мертвая, негнущаяся рука вывалилась из носилок и тянется к зеленой, сверкающей траве. Трохименко, еще не успевший остыть, лежит совсем как живой, и только глубокая скорбная складка у губ да полуоткрытый безжизненный глаз говорят о том, что это труп. Черкески и гимнастерки убитых намокли бурой кровью, белые бинты перевязок кажутся покрытыми ржавчиной. Гамалий останавливается перед мертвецами. Он долго смотрит на них, рука его нервно сжимает рукоятку кинжала. Чуть заметное, еле уловимое подергивание губ говорит о переживаниях командира. Вся сотня, обнажив головы, в безмолвии стоит за ним. Тихо, точно на кладбище, и только ржание застоявшихся коней изредка нарушает гробовую тишину.

Наконец Гамалий опускается на колени и крепко, по-мужски, целует покойников в лоб. По его щеке катится слеза, на секунду задерживается на кончике уса и соскальзывает на бешмет. Казаки часто крестятся.

— Кто знает погребальную молитву?

Неловкое молчание. Все смотрят друг на друга, как бы ожидая найти знающего церковную службу, но такого нет. Гамалий приказывает:

— Взять лопаты и копать могилу под этим кустом.

Вахмистр с тремя казаками роют могилу. Летят комья влажной земли. Солнце сверкает на лезвиях лопат. Солнечный луч задерживается на мгновение на убитом Трохименке. Он озарил его мертвую, неподвижную голову и пробежал по полуоткрытому глазу.

Не знаю почему, от этого ли внезапного веселого зайчика или оттого, что у нас были взволнованы и напряжены нервы, но глаз принял живое, смеющееся выражение, как будто лукаво подмигнул нам.

Что-то тоскливое и невыразимо скорбное прорезало сознание, и в ту же минуту Гамалий быстро нагнулся и закрыл глаз убитого.

— Готово, вашбродь, — доложил Никитин.

Казаки подняли носилки и поднесли их к глубокой, аршина на два, яме. У самого ее края все остановились. Высоко над нами светило жгучее солнце, голубело южное, лазоревое небо, пели чужие птицы. Гамалий сделал знак.

— Отче наш, иже еси на небеси… — громким, высоким голосом зачастил Востриков.