На самом пороге она остановилась, придерживая дверь одною рукой, чтоб она не захлопнулась за нею.
Освоившиеся с темнотой глаза широко раскрылись перед брызнувшим им на встречу беловатым светом и потом инстинктивно поднялись к тихому ночному небу, на котором стояла полная луна, освещая землю своим мягким сиянием и придавая всем предметам мистический, бестелесный вид и бесформенную тень.
Торжественный покой лежал на всей природе и небо с кротко мерцающими звездами производило впечатление неизмеримой бесконечности. Несчастной женщине представилось, что только тогда, когда она пролежит много-много лет в недрах темной, тяжелой земли, только тогда позабудет она, что над этою самою землей может сиять такая светлая, чудная ночь.
Ее легкие жадно вбирали в себя освеженный росою, неподвижный воздух, такой мягкий после знойного дня, насыщенный ароматом цветов и скошенного сена. Ее глаза отдыхали, утопая в этом кротком свете, ноздри ее расширились и она чутко прислушивалась ко всем звукам, которые могла уловить: к резкому трещанию кузнечиков в траве, к однообразному крику перепелов и меланхолическому кваканью лягушек в дальнем болоте. Но ни человеческого голоса, ни человеческих шагов, ничего, что напоминало бы о ненасытном, вечно находящемся в разладе с собой, властелине и разрушителе земли! И в кустарниках, и в траве, — всюду трепетала жизнь, бессознательная, растительная, беззаботная жизнь, чуждая мыслей и сомнений. Жажда жизни, радость жизни, борьба за жизнь. Слышался ли где-нибудь вопрос: к чему жить? Нигде! нигде! Среди ночных голосов не было ни одного, который звучал бы диссонансом, все они как будто восклицали: мы хотим жить, жить, жить!
Тут не было ни слов, ни мыслей, ничего определенного; тут было только чувство, такое великое и широкое, что оно обнимало в себе все живущее; тут был только благодатный покой растительной жизни, пролившийся, как освежительный бальзам, в истерзанную человеческую душу.
Бледные губы задрожали, оцепеневшие мускулы пришли в движение и тонкою, исхудалою рукой Оттилия провела по своему лбу, влажному от ночной прохлады.
И вдруг в ее воспоминании промелькнуло: «Тетя, мне страшно одному!»
Вот он лежит наверху, в ее спальне, карауля ее шаги, боясь темноты, привидений и всяких страшилищ. Но напрасно будет он прислушиваться и пугаться во сне, напрасно будет завтра расспрашивать и разузнавать о том, что взрослые будут скрывать от него с чувством стыда и отвращения.
Оттилия повернулась машинально, нерешительно.
Она осторожно притворила дверь и снова отправилась по темным коридорам и полуосвещенной лестнице в угловую комнату, чтоб посмотреть, спит ли малютка.
Она стала на колени у его постели.
— Эйнар, — шепнула она так тихо и нежно, что никак не могла бы разбудить его.
Ответа не последовало, но две маленькие слабые ручки обвились вокруг ее шея, и детская пушистая головка крепко прижалась к ее груди. Долго сдерживаемые рыдания, наконец, разразились, и Оттилия почувствовала, как все это маленькое тельце трепетало от судорожного плача, такого беспомощного и отчаянного, что он резал ее по сердцу, как угрызения совести.
Разве же тоска этого ребенка была менее искренна, менее глубока, чем тоска взрослых людей? Разве не страшился он, как и она сама, безжизненной, беспросветной пустоты одиночества, этой всепоглощающей, бездонной пустоты, устремлявшей на нее свой мертвенный взор из всего бытия, из всякой ее мысли о будущем? Разве он и она не были оба обездоленными существами? Больной малютка, так страдавший от толчков своих братьев и сестер, и она, сломившаяся под единственным ударом, который нанесла ей судьба.
Мальчик все еще прижимался к ней, а она шептала ему на ухо бессвязные слова утешения и гладила его рукой по головке: сквозь мягкую шерстяную ткань своего платья она чувствовала его прерывистое дыхание, а из глаз его слезы текли ручьями, так что она то и дело вытирала их носовым платком.
Наконец, она устала держать его, но когда по тяжести его головки она заметила, что он заснул, она не поднялась с колен, а осталась на прежнем месте, у его кроватки. Воздух кругом нее был наполнен его дыханием, сон согрел его маленькие члены, а из волос его исходил какой-то особенный, здоровый аромат, точно от щеночка, чисто вылизанного матерью. Она прильнула губами к этим мягким волосам, но Эйнар не шевельнулся.
Ребенок! Будущее!...
Быть может, жизнь великого человека... источник счастья и страданий для других!... Не это ли чувство испытывают матери? Раньше она этого не понимала, не понимала до той самой минуты, когда маленький Эйнар так крепко, так спокойно заснул у нее на руках. Лед, сковавший ее душу, растаял, голову и сердце охватило жаркое пламя и из глаз ее неудержимым потоком хлынули жгучие слезы. Горе вылилось наружу и дух ее воспрянул от долгого оцепенения.