Из груди Нади вырвался жуткий бессознательный крик. В ее ошеломленно раскрытых глазах что-то слепяще билось, бурлило, раскидывалось рваными брызгами, и Надя но сразу поняла — рассудок расплывчато возвращался к ней, — что это Манечка, оглушенная ее криком, вырывалась из глубины, из взбаламученной желтой воды. Ломающиеся ноги понесли Манечку туда, где было положе, по самой кромке ржавого вороха консервных банок, скверно гремящих, она инстинктивно приседала, чтобы не порезаться.
В эту минуту Надю пронзила дикая, бесконечная боль в том месте, где она когда-то носила своего ребенка. Боль скрючила ее, сделав старухой, но голова стала ясной, сухими глазами Надя видела, как на подгибающихся ногах Манечка выходила на берег, и только тут в ее поле зрения оказалась девочка в нейлоновой куртке — та подбежала к Манечке, держа в руках ее брюки. Ненависть ослепила Надю. Но донесся новый голос, что-то мучительно напомнивший Наде, — голос звал Манечку. Надя осторожно повернула голову к лесной опушке: там стояла Ирина Михайловна…
Манечка выхватила у Беллы свои брюки и, не надевая их, угнув голову к земле, быстрым шагом пошла к Ирине Михайловне, настороженно улавливая за собой каждый звук, который надо было заглушить, подавить, чтобы мама осталась в безопасности. Теперь был уже не сон, Манечка ясно понимала это, и тем больший страх разрывал ее меж Ириной Михайловной и матерью, каждый шорох травинки резал ей уши.
Белла еле поспевала за ней, держа в одной руке удочку, а в другой коробку конфет, которую, тоже чего-то напугавшись, совала Манечке. Манечка не брала, с ужасом видя в этой коробке страшную улику, по которой можно все узнать про маму. Она сейчас как бы отводила от Нади и Беллу, и Ирину Михайловну, как когда-то отводила отца, ею управлял какой-то неистребимый инстинкт.
Ирина Михайловна ждала ее, напряженно вглядываясь в фигурку женщины, одиноко сидевшей на берегу болотца, страшась утвердиться в пришедшей ей неотступной мысли. Кинулась к Манечке, когда та подошла.
— Почему тебя вечно надо искать? Кто это? Кто там сидит?
Манечка ничего не ответила, впилась в Ирину Михайловну злыми, мучающимися глазами.
— А кто ее знает! Пьяница какая-то! — с готовностью и возмущением ответила за нее Белла. — Вот, конфеты! Это Манечкины. Что я, конфет не видела!
Ирина Михайловна, ничего не соображая, взяла у Беллы затянутую в целлофан коробку, по-прежнему устремленная бескровным лицом к сиротливо маячившей женской фигурке. Она сделала к ней несколько шагов, но Манечка рвала ее за рукав:
— Пойдем! Пойдем!
Женщина поднялась, маленькая, скрюченная, побежала к станции прямо по стерне, поддерживая живот руками,, в которых болталась на ветру яркая сумка.
— Надя! — не крикнула, а сказала про себя Ирина Михайловна, она была готова бежать за ней. Но женщина удалялась, не оглядываясь, торопясь, а Манечка, отцепившись от рукава и снова по-бычьи нагнув голову, пошла на опушку, на улицу, ведущую к даче. Белла тоже исчезла.
— Надя! — на что-то еще отчаянно надеясь, позвала Ирина Михайловна.
Но Надя не остановилась. Над полем текла бездонная опустошительная тишина, из нее не было никакого выхода, и от этого необычная вязкая слабость как бы растворила Ирину Михайловну.
Она не могла двинуть ни ногой, ни рукой, туман застлал ей глаза, и крохотная женская фигурка была еле различима. Она почти уже достигла темной стены пристанционных, придорожных елей, над ними молчаливо шли по-осеннему розовые, причудливо громоздящиеся облака. Наконец Ирине Михайловне ничего уже не стало видно. Она вспомнила о Манечке, и это вернуло ей силы, заставило возвращаться на дачу. Теперь о Манечке были все ее мысли, вся ее боль.
Поэтому лишь какой-то смутно сжавший сердце толчок откликнулся на донесшийся от станции длинный, дикий свист электрички, бешеный скрежет железа о железо, вошедший в землю глухой страдающей дрожью.
8
Утром Манечку увозили в Москву.
За ночь так и не распогодилось. Как и вчера, из-за леса наползали тяжелые тучи с отпадающими, идущими отдельно клочьями, будто это были все те же вчерашние тучи, обогнувшие землю и снова находящие на Дубровку. Березы на улице, клонясь в одну сторону, кипели неровным прибойным шумом, и в подвижных, бегущих тенях облаков, при редких, как замедленная вспышка магния, просветах солнца сквозила острая осенняя прохлада. Все говорило, что настал предел, все требовало завершения.