Это чувство щемяще владело Говоровым, когда он стаскивал вещи к машине, а Ирина Михайловна, как будто они совсем съезжали с дачи, запирала дом, летнюю кухню, поставленное впритык к ней небольшое строение для садового инвентаря, автомобильного и плотницкого инструмента, с дверью, стилизованной путем ложнокованых скоб под русскую старину… Нечто похожее бывало с Говоровым, когда он заканчивал за письменным столом большую вещь: желанного успокоения от того, что сдвинута гора, обычно не приходило, было тяжелое истощение духа, как у много отдавшего крови донора, и давило совершенное неведение того, что же он все-таки сотворил. Не было успокоения и сегодня — после того, что было вчера. Они с Ириной Михайловной решили: все надо забыть, все должно идти так, будто ничего не было, все з а в е р ш е н о.
В Манечкиной торбочке отыскался приличный теплый брючный костюмчик, спрятавший ее худобу, ее ссадины, удивительно ее преобразивший, она тоже бегала от дома к машине, загружая свои вещички, главное место среди которых занял, разумеется, белый ранец, Манечка вообще не выпускала его из рук.
Слух о ее отъезде в мгновение ока облетел всю улицу, и к говоровской машине незаметно стали стекаться те, кто совсем недавно презрительно отторгли Манечку от себя. Вышел из дачи напротив Алеша, прислонился к калитке, не смея приблизиться, поодаль торчали Витька с Петькой, добровольно позволив Шерри прибежать к Манечке. Шерри, конечно, поняла, что Манечка уезжает, и, изнемогая от невыносимой жалости, елозила у нее в ногах, тихо поскуливала, прощаясь. Прятался за деревом Саша, ломал пальцы, страдающе морщил бескровное лицо…
Манечка все великолепно видела, все знала, но была неприступна и холодна, как судья. Только почему-то не спешила сесть в машину, маячила на улице, «не замечая» никого и ничего. Говоров догадался, что Манечка готова была упасть на колени перед улицей, прося отпущения грехов, но не хотела «делать первый шаг…».
Так они и уехали, покатившись вниз по улице, оставив за сваливаемой ветром пылью стоявших молчаливыми столбиками Манечкиных друзей и недругов, и уже при въезде в поселок увидели Мишку, обалдело вытаращившего глаза в белесых, светлее зрачков, ресничках — не было сомнения, что он тоже узнал об отъезде Манечки и спешил засвидетельствовать ей свое почтение… Так он и остался, как на мгновенной фотографии, рыжий, в летящей рыжей пыли.
В тот же день, как и обещали Манечке, пошли на Красную площадь.
Одолев длинный, мрачновато-гулкий подземный переход, поднялись к Василию Блаженному. Храм еще не был виден весь, выглядывал из-за плавной горбинки мокро отблескивающей булыжником площади плотно слепленными друг с другом, разноцветно-панцирными, яркими даже в тот сумеречный день куполами. Храм тонул вдали в клочковато и протяжно движущемся небе, изредка кропившем Москву стылой пылью дождя, и эта его отдаленность, глубина были таинственны, звали уйти от людских скопищ, вываливавшихся слева из тесных дверей ГУМа.
Храм звал к себе, как чудом выжившая в городской сутолоке сказка, и, когда они втроем приблизились к его подступам, как бы оберегаемым Мининым и Пожарским, Василий Блаженный вырос, ушел узорчатыми куполами в самое небо, в гряды туч, будто несших ему вести со всех окраин русской земли.
И тут совершенно не ко времени Говорову вспомнились попавшиеся ему недавно в руки старые дореволюционные открытки с наивными и веселыми фантазиями художников издательства товарищества «Эйнем» о том, какой будет Москва через двести — триста лет. На одной было изображено примерно вот это место, где стояли они с Манечкой и Ириной Михайловной. Фантазеры-художники нарисовали все так, как тогда и было: и памятник Минину и Пожарскому, и храм, и Лобное место… Само же Лобное место представлялось нашим прадедам островком, на котором будут спасаться пешеходы-москвичи от разъяренных, ревущих, стреляющих бензиновой гарью стад автомобилей, и весь этот молох они в горячих красно-оранжевых цветах изобразили на открытке тогда еще, на заре автомобилестроения, в какой-то мере предугадав картину, наблюдаемую в часы пик на улицах и в переулках центра нашей, да и других европейских столиц…
Говоров с облегчением подумал, что, слава богу, фантазеры из «Эйнема» ошиблись местом: движение транспортных средств по Красной площади заповедно у нас, и автомобили, осторожно шурша по брусчатке шинами, обтекают храм, спеша, будто от страха перед ним, скатиться вниз, к Москве-реке. Он стоит, по-русски кряжистый, глубоко уйдя в землю и подняв к самому небу разноцветное средоточие куполов, не могущих вызвать у человека ничего, кроме высокого спокойствия духа…