Изящные пальчики молодой американки мягко поплыли по клавишам телетайпа, и высоко над океаном эфир прострелила короткая шифрованная строчка: «Одобряю директивы Гровса». Сразу было получено подтверждение: «Запрет на бомбардировку Хиросимы снят. Объект передан в распоряжение военно-воздушных сил. Атака поручена Пятьсот девятой группе Двадцатой армии».
В тот день, когда в Потсдаме еще только готовилась к печати декларация, провозгласившая гуманные цели войны и звавшая Японию внять голосу рассудка, приказ был передан полковнику Тиббетсу. Генерал Карл Спаатс получил оригинал строго секретного документа назавтра и тут же вылетел на Марианские острова, чтобы лично руководить санкционированной самим президентом операцией.
5
Машина шла над бесконечной темной бездной, временами коротко, планерно падая, но вновь находя опору, как это всегда бывает над океаном — от него поднималась невидимая теплая мгла испарений, эта легкая болтанка была привычна Тиббетсу, как дыхание. «Только б никто не заснул», — подумал он, вслушиваясь в тишину, поглотившую длинную нить ровно работающих двигателей. Впереди него, чуть ниже, торчала голова бомбардира Фериби, он сидел без шлемофона, волосы торчали круглой щеткой, мерцая в фосфорном свете приборов, эта неподвижная, как кочан, голова вызвала подозрение: «Уж не хлебнул ли Томас из фляги?..» Он посмотрел на часы, тут же вспомнил об одном из первых, основных пунктов «программы» и, на время отстегнувшись от бронеспинки, протянул руку к Фериби, ударил по плечу. Тот, не оборачиваясь, натянул шлемофон.
— Что стряслось, Пол?
— Следи за временем, Томас.
— Я весь внимание, Пол.
Минутная вспышка тревоги улеглась, и вдруг из невообразимой дали пришла наивная сценка детства; он и сам уже не помнил, было ли это реальностью или манящим звуком прошлого, всегда приходящим к нему тихим успокоением, как было и тогда на их, Тиббетсов, фамильном ранчо.
Он бежит вдоль желтой, бьющейся под ветром стены пшеницы от надвигающегося на него чернильного неба, в котором на ослепительные мгновения отпечатываются зигзаги молний, как застигнутые на месте, раскинувшие цепкие лапки белые ящерицы. Он бежит с жутко колотящимся сердцем к дому, ярко освещенному, тоже белому, строгому, с широкими окнами и коричневой черепичной крышей, к такому знакомому, недосягаемому сейчас дому; и когда за спиной начинается, жуткий, свистящий, рассыпчатый шорох и дышит холодом в самый затылок, он видит, как распахивается дверь дома и к нему, придерживая поля золотистой шляпы, вся в светлом, спешит его мать, молодая красивая женщина с прекрасным именем — Энола Гэй…
Эта картинка много раз приходила к нему в трудные минуты войны, она стала его верой, талисманом, одна мать осталась в выжженном, иссушенном жестокостью жизни сердце, и незадолго перед этим полетом, последовав традиции, по которой пилоты давали имена своим машинам, как бы одушевляя их, суеверно надеясь на спасительное действие тайного, высшего смысла, заключенного в имени, он попросил оттиснуть на фюзеляже, под самой кабиной — «Энола Гэй».
Он всегда был скуп в проявлениях чувств и имел свои понятия о благопристойности — дорогой символ был запечатлен строгим, чуть ли не газетным шрифтом, но теперь огромная, ревущая в ночи машина была необыкновенно, до самозабвения близка ему. И вдруг сейчас, когда еще не исчезла бесхитростная, очищающая душу детская сценка, он почувствовал съежившейся от страха спиной чье-то присутствие и по брызнувшим со стекол приборов микроскопическим, но совершенно точным отображениям, оглушенный, понял, что сзади стоит Гриф.
Его почему-то не поразило фантастическое появление из недр «суперкрепости» этого непонятного долговязого существа с длинной морщинистой шеей и крохотным, будто на нем были одни очки и нос, лицом, с пустыми мутными глазами, — уже знакомая Тиббетсу власть сделала его управляемым механизмом, мысль была подчинена только делу. Он снова взглянул на часы и за стеклом с застывшим изображением Грифа разглядел стрелки, сошедшиеся в давно ожидаемое положение.