Выбрать главу

Он остался один. За окном, к которому близко подступал серовато-голый, подрагивающий на слабом ветру ольховник, по-мушиному плясал в зимнем сумеречье снежок. За чащобой тонких деревьев угадывалась деревушка, и там непрерывным тонким лаем заливалась собака. Говоров пробовал заснуть, но состояние не то тревоги, не то вины все держало его после ухода дочери, и еще лаяла собака, ввинчиваясь в мозг. Читать не хотелось, да и никакая книга не помогла бы ему сейчас.

Как спасительный зайчик света, ему вспомнился буфет при входе в столовую — темного, почти черного дерева шкаф, заставленный бутылками в пестрых этикетках, кофейная стойка, за которой управлялась седовласая, спокойная, не буфетного вида, женщина. Возле буфета всегда толпились мужчины… Перед отъездом сюда он решил не брать в рот, только отдых, прогулки, трезвые раздумья по прошествии дней. Но сейчас его напугало сиротское пребывание в казенно обставленной комнате, потонувшей в ранних зимних сумерках, и он стал лихорадочно одеваться.

Буфет оказался закрытым, официантка, прибиравшая столы, взглянула на часики, сказала равнодушно:

— Ужина придется ждать.

— А где можно?.. — Говоров неловко осекся.

Но официантка поняла его, сказала с прежним безразличием:

— В село бегают… Как выйдете, сразу налево, по аллее. — Она усмехнулась: — Дорога сама укажет, тут близко…

Аллея, пролегшая по краю оврага, меж огромных сумрачных елей с затвердевшими подушками снега на лапнике, переходила в проселок, а угрюмоватый ельник — в чистую, рябящую стволами березовую рощу. Здесь было светлее, просторнее, но глуховатый серый день с еле различимой игрой снега все же приближался к исходу, средь стволов, над клочковато-белой неразберихой подроста висел тихий ватный сумрак. Говоров медленно шел по дороге, наледенелой после оттепели, березы уходили высоко, еле заметно мели серое небо. Было просторно, чисто, как в храме, мысль о магазине, казалось, отошла в сторону.

Впереди что-то затемнело, группка людей под призрачной зыбью берез копошилась, расходясь и сходясь, по доносившемуся смеху можно было угадать молодые голоса. От группки отделилось что-то большое и бесформенное, стало приближаться к Говорову, и вскоре он понял, что навстречу трусит лошадь, разбито вихляющая коняга, и на ней кто-то сидит в красном, он не мог поверить глазам: на лошади сидела Любочка. Те, что остались на месте, что-то кричали ей, она смеялась, еле удерживаясь в седле, но вдруг увидела отца, обмерла, не понимая, как он здесь очутился.

— Что это такое? — выдавил Говоров.

Дочь хлопнула коленками по лошади.

— Это? Это Кузя. — Она зарылась пестрыми варежками в белесую, бесформенно распавшуюся надвое гриву, повторила ласкательно, уже к лошади: — Кузя, Кузя, бедный старичок Кузя…

Лошадь стояла, всхрапывая, подаваясь к Говорову большой головой, из-под сбившейся на одну сторону сивой челки с пристальным ожиданием глядел черный влажный зрачок. Несвеже пахло конским потом, отволглой сыромятиной, лошадь вблизи была совсем небольшой и, видно, в самом деле вершила жизнь, все в ней угловато разваливалось, острая, как у худой коровы, грудь ходила с сипом.

— Тут… Как он называется… Конюх, что ли, при подсобном хозяйстве, дает покататься, — как бы оправдывалась Любочка перед мрачно молчавшим отцом. — Ребята ему купили бутылку, ну, мы по очереди и катаемся.

— Люба! Давай назад! — донесся от толпы ломкий задушенный голос, неприятно удививший Говорова своей фамильярностью.

Любочка досадливо передернула плечами, сделала вид, что не слышит. А Говорову мучительно не захотелось видеть ни Любочки, ни лошади, он со слепыми глазами обошел их, чувствуя, как сильно давит в груди.

— Ну, что ты, пап! — донесся сзади жалобный голос дочери.

Он не обернулся, молча прошел мимо группки примолкших в стороне парней, лишь конюх, далекий от психологии момента, тщедушно зряшный среди них, что-то говорил, пьяно водя снятой с головы шапкой…

Когда Говоров возвращался из деревни, ни конюха с лошадью, ни студентов в роще не было. Любочки не было и в комнате, погрузившейся во мрак средь большого, пустынного особняка. Подспудно все время в ушах Говорова стояло жалобное Любочкино «Ну, что ты, пап…», в втайне от себя он все же надеялся, что застанет ее дома с такой знакомой виновато-лукавой улыбкой черных, по-ребячьи сверкающих глаз, всегда обезоруживавших его. Но дочери не было, и это лишило Говорова последнего запрета.