Выбрать главу

Дуся совсем отчаялась. Митю кормить стало совсем нечем, он, лёжа в постели с опухшими ногами, всё больше молчал, и если бы не соседка, баба Маня, он бы обязательно умер. Тайком от своего деда она стала приносить ему жмых из конопли. Жмых был крепким, как камень, и поэтому, чтобы накормить им Митю, она толкла его в ступе и делала из него кашицу. Где уж её дед доставал жмых, Дуся не знала. Митю подняли, но тут пришла вторая беда: его стали заедать вши. Сначала они появились в голове, а потом усеяли и рубаху. Много их было и на поясе штанишек, особенно на внутренней у живота стороне. От того, что Митя постоянно чесался, на голове и животе у него появились коросты. Дуся знала, что избавиться от вшей можно только прожаркой Митиной одежды, а голову надо как можно чаще мыть с мылом. Она жарко растопила печь, развесила над ней Митину одежду, а так как мыла у неё не было, решила выбить на его голове вшей с помощью кухонного ножа. Найдя в голове вшу, она подпихивала под неё остриё ножа и убивала её ногтем большого пальца. Когда нечаянно она затрагивала коросты, Митя плакал, а она говорила: «Ты, Митя, не плачь, тебе потом будет легче». Митя всё равно плакал, и, наконец, не вытерпев этого, Дуся его отшлёпала. Митя заревел ещё громче, и Дуся, не зная, что делать с ним, тоже расплакалась. И в это время раскрылась дверь и в избу вошла немолодая женщина с большим узлом в руках. Дуся её сразу узнала: это была тётя Катя, родная сестра матери. К ней, вместе с матерью и отцом, ещё до войны, они ездили в гости. Жила она тогда в деревне Есаулке, на пригорке которой, в центре, как запомнила Дуся, стояла деревянная церковь, за ней ниже лениво протекала речка, которую тоже звали Есаулкой, на другом берегу этой речки зеленели луга, потом шли березняки, а уж за ними стояла окутанная сизой дымкой тайга. По деревне всегда ходили толстые и, как снег, белые гуси, в дорожной пыли купались похожие на серых мышек воробьи, поодаль от дороги, на зелёных лужайках бегали жёлтые цыплятки, за которыми зорко следила мама-курица. Собаки в деревне были не злыми, при встрече они ласково махали хвостами и норовили лизнуть руку.

Тётя Катя тогда Дусе очень понравилась. У неё были круглые с ямочками щёки, смешной, на пуговку похожий нос, а когда она подтрунивала над дядей Костей, своим мужем, казалось, в глазах её прячутся два весёлых фонарика. Дядя Костя понарошку на неё сердился, делая вид, что хлопает её по заднице, а она над ним тогда весело смеялась. Дусю она по утрам поила молоком, а вечером кормила ватрушками со сметаной.

Увидев голого Митю и плачущую с ним Дусю, тётя Катя кинулась их успокаивать. Митю она взяла на руки, а Дусю стала гладить по голове. «Милые вы мои!» — плакала и она, а когда успокоилась, сняла с рук Митю и, развязав узел, достала из него гостинцы. Это были мешочек картошки и полный туесок мёда. Дуся с Митей бросились на мёд. Мёд был густой, и Митя, не дождавшись, когда ему дадут ложку, стал макать в него пальцы и жадно их облизывать. Видимо, кроме туеска с мёдом он вокруг себя ничего не видел. Вскоре и руки, и лицо, и даже живот у Мити оказались в мёде. Когда Дуся посмотрела на него, её разобрал смех. «Ты чего?» — не поняла её тётя Катя. «У Митьки, — смеялась она, — пипка в мёде». От этого вдруг всем стало весело. «Ой, Митенька», — смеялась тётя Катя и утирала слёзы, Дуся закатывалась ещё звонче, а у голого Мити от смеха дёргалась вымазанная в мёде пипка.

Не успели отсмеяться, как запахло палёным. Кинулись к печке, но было уже поздно: Митины штаны горели. Увидев это, Митя перестал смеяться и вдруг, широко раскрыв рот, громко заревел. Горели его последние штаны, других у него не было, а значит, и улицы ему теперь не видать. Успокоился Митя, когда тётя Катя пообещала ему из узла, в котором она принесла гостинцы, сшить новые штаны.

Прервал Дусины воспоминания о детстве стук в окно. Выйдя на улицу, она там никого не увидела. «Показалось», — подумала она, но когда решила вернуться в дом, услышала за спиной: «А ты погоди». Стоял за спиной сосед Фёдор, известный в посёлке любитель выпить за чужой счёт. Было ему, как и Дусе, уже за шестьдесят, в свои годы он успел стать лысым, а за то, что в последнее время лицо его, и до того рыхлое, обрело бабье выражение, его в посёлке звали Федорой. Однако это не мешало ему при разговоре с бабами делать вид, что с каждой из них он на короткой и только им известно какой ноге, и чтобы подчеркнуть это, он, как бы незаметно для других, всякий раз им подмигивал. Бабы его за это не терпели, а мужикам он не нравился тем, что в компании, когда выпивали, никому не давал слова. «А ты слухай!» — перебивал он, зачем-то ломая язык, а если собеседник всё-таки продолжал говорить, он, выждав у него паузу, спрашивал: «Ну, и что?!» Так как ответить на такой вопрос сразу было трудно, собеседник умолкал, а Федора, взяв инициативу разговора в свои руки, всегда городил такое, что трудно было понять: валяет ли он дурака, или по правде у него с головой плохо. Если же его всё-таки кто-то перебивал, он, выждав свою паузу, снова кричал: «А ты слухай!» — и начинал всё сначала. Словом, всё было, как в том анекдоте: собрались десять умных и один дурак, и силы были равными.