Вышли в путь, когда смёрзлась земля и выпал снег. Нарты по неглубокому снегу шли легко, застоявшиеся олени бежали быстро, через каждые два дня делали привал и ждали, когда Кеша и Гоша подойдут со своим стадом. И всё бы хорошо, да с каждым днём слабел прапорщик Гусев. В дороге он уже не вставал с нарт, а на привале не выходил из юрты. А мороз уже давил по-зимнему, в распадках от спрессованного холодом воздуха спирало дыхание, а на перевалах дули такие ветры, что и кухлянка не грела. На Колымском повороте Гусеву совсем стало плохо. Он уже часто терял сознание и бредил. На одном из привалов, придя в себя, попросил у Еремея бумагу и карандаш. Оказывается, он и видел плохо. С трудом отыскав в гимнастёрке очки, он нацепил их дрожащей рукой и стал писать. По лицу его бежали слёзы, и было видно, что он скоро опять потеряет сознание. Закончив писать, он свернул в четвертушку бумагу и, подавая её Еремею, прошептал: «В Рязань. Маме».
Перед сном Еремей с Сивцевым держали совет. «Всё равно умрёт», — говорил Еремей и предлагал оставить Гусева здесь, а самим идти дальше. Иначе, считал он, они надолго застрянут, и кто знает, чем это кончится. Сивцев не соглашался. «Зачем человек бросай, — говорил он, — человек бросай — худо». А Саргылана, услышав, что предлагает Еремей, зло посмотрела на него и, обращаясь к отцу, сказала: «Кини куахан кии». Еремей понял: она сказала, что он плохой человек. Потом Саргылана что-то долго говорила отцу на своём языке, а когда она кончила, Сивцев сказал Еремею: «Мой дочка оставайся. Гусев худо. Лечить будет». Еремей понял: они договорились о том, что Саргылана остаётся с Гусевым, а когда его поднимет, нагонит их. И тут вдруг в углу юрты, где лежал Гусев, раздался хлопок выстрела. Обернувшись туда, все увидели: Гусев дёргался в предсмертной судороге, рядом с ним лежал пистолет, из дула которого тонкой струйкой выходил дым. Значит, он был в сознании и всё, что о нём говорили, слышал.
Похоронили Гусева под старой лиственницей в неглубоко вырытой яме. На затёсе лиственницы Еремей вырубил топором: «Гусев». Ни имени его, ни года рождения никто не знал.
На брата Сивцева, Николая, вышли в разгар зимы. Жил он со своей семьёй на Худжахе, оленей у него было немного, и промышлял он ещё охотой. По его выходило, что и сюда советская власть уже добралась. Прошлым летом были здесь из Олы и Нагаево её представители, уговаривали вступать в колхоз, а сам Николай тем летом ходил у геологов в проводниках. Еремей понял: от советской власти ему не убежать, а когда прошла зима и приехали геологи, он устроился у них промывальщиком.
Опыт в промывке золота у Еремея был большой, и он скоро выдвинулся в число лучших промывальщиков. Потом взялся бить шурфы, и здесь показал себя как надо, а к концу полевого сезона уже ходил в завхозах. И это, с его опытом, полученным в Охотске, когда он держал свою лавку, было ему с руки. А однажды, когда геологи потеряли россыпь, он, прикинув по-своему, посоветовал им пробить шурф на правом борту ручья. Шурф пробили и нашли в нём золото. «А из вас бы хороший поисковик получился», — сказал тогда Еремею начальник партии и посоветовал ему поступить на курсы геологов в Нагаево. Еремей от курсов отказался, а осенью, когда геологи уехали, он вернулся к братьям Сивцевым. С ними он пас оленей, промышлял белку, а как прошла зима, с Кешей и Гошей ловили рыбу на Дарпире. С ними на этом озере была и Саргылана. Она разделывала рыбу, солила её и вялила, собирала грибы и смородину. Сложением и вздёрнутыми вверх чёрными ресницами она была похожа на Сардану и, видимо, поэтому Еремею нравилась. Когда Кеша и Гоша уходили на рыбалку, он к ней приставал, но всегда получал отпор. При этом глаза её, как у змеи, горели ненавистью, а один раз она даже схватилась за нож. «Из-за прапорщика Гусева», — думал Еремей. Не зная якутского языка, он не мог ей объяснить, что этот прапорщик и без него бы, не выдержав дороги, умер. Его Еремею было не жалко, хотя мнение о нём изменилось. «Не хлюпик, — думал он. — Хлюпики не стреляются».
Чем больше упорствовала в своём Саргылана, тем больше она Еремею нравилась. Его желание овладеть ею стало таким, что он готов был её изнасиловать. И он бы это сделал, если бы не вмешались в их отношения Кеша с Гошей. Узнав, что он пристаёт к сестре, они его погнали из юрты. И началась после этого у Еремея бродячая жизнь. Пока не кончилось лето, он ходил с геологами, к зиме прибился к охотнику-одиночке и бил с ним белку, потом устроился завхозом в организованный недавно оленеводческий колхоз, но там ему не понравилось, потому что много над ним стояло начальства. Год работал в Оймяконе на метеостанции, но и её бросил: замучило безделье. Память об этом отрезке жизни Еремею сохранила мало. Казалось, что тогда, если он что-то и делал, то не знал, зачем, а срываясь с одного места на другое, никогда не задумывался, что на прежнем месте ему могло быть и лучше. А когда такой же, как он, бродяга предложил податься с ним в Нагаево, он согласился. «Может, там найду, что делать», — подумал он.