В новом учебном году я раз в неделю стал ездить на станцию Моссельмаш, чтобы смотреть в туннельный микроскоп. Станция — большая мусорная куча, в которой роются рыжие псы с гнилыми клыками и заваленными на блохастые зады хвостами. У одного он похож на колыхающееся страусиное перо со шляпы преображенной живописцем незнакомки. Проносится порыв ветра с запахом масляной смазки. Я жду электричку. На скамейке шепчутся синеухие дауны. Один из них с лопатой. Крупнолицая девушка-физтех, прислонившись к доске с объявлениями, читает газету «За Науку». Наверное, пишут о Джордано Бруно.
Только не говори, что я слишком мрачен, иначе я начну рассказывать о том, как на Ленинградском вокзале малолетние оборванцы дерутся с вокзальными бомжами из-за пустых пивных бутылок под пение вдрызг испитого мужика, подыгрывающего себе на пионерском барабане, очень похожем на тот, которым я призываю к порядку соседей и одновременно бужу творческий порыв, только у него он перекрашен в синий цвет.
Не слушай, если тебе неприятно, но ты ведь сама знаешь, что наша любимая Москва бывает и такой. Бред площадей, небо с овчинку, нескончаемый серый фасад.
Находиться в Москве становится невыносимо. Этот город способен довести до опустошающей усталости даже беззаботного пешехода, выбирающего для прогулок самые тихие улицы города. Москва изнуряет. Прокантовав в предвариловке улиц и площадей, она затягивает своих узников в метро, пропускает их через мясорубку турникетов и сбрасывает вялыми колбасками вниз, на мраморные блюдца станций, чтобы через некоторое время дать возможность предавшим себя забвению телам опять всплыть наверх. Без тени радости, без искры энтузиазма.
Мой последний оплот — московские параллели: Фобур Монмартр на Тверском бульваре, оцифрованные, словно авеню Нью-Йорка, Парковые улицы в Измайлово, здание Ссудной казны в Настасьинском переулке — московская фантазия на тему Нотр-Дам, неточный макет электростанции Баттерси на Раушской набережной и, наконец, Крымский мост — фундаментальное парение над Европой. Но даже несмотря на эти чинные прелести, оле тебе, Москва! Разные улицы с разными домами в них, небольшие случайные площади, встречающиеся на пути, — все это заполнено какой-то тревожной энергией, от потоков которой хочется ускользнуть как можно скорее, и я, выдержав три-четыре часа, бегу в свою Крюковскую глухомань, но и туда приходит тяжелый воздух Москвы, над соснами и елками повисают те же нездоровые облака и невидимые дуги. И я не в силах оставаться здесь надолго. Я куплю сенбернара и уеду отсюда прочь. По дедушкиному велению, по моему хотению — в Кандалакшу или Талгай. Буду жить там в бревенчатом доме, гладить шерстяного пса и есть печенье с медом. А пока приобрел вентилятор.
Я вышел, ударив дверью свернувшуюся у входа в общагу овчарку. Извинился и поспешил к остановке, где стояли примерившие с утра теплую осеннюю одежду граждане. На мои свитер и джинсовую курточку они посмотрели с недоумением, скорее даже с сочувствием. Но тут же отвернулись, укрываясь от порыва студеного ветра.
Путь до Домодедово занял больше, чем я предполагал. Хорошо, что в запасе было лишних полчаса. Оказавшись в здании аэропорта, я заплутал и запутался. Не ко времени захотелось в туалет. После туалета я стал соображать шустрее и вскоре обнаружил хвост очереди, где к моему рейсу примешались направляющиеся в Киев. По лицам и отсутствию многочисленного багажа киевский контингент подходил мне как нельзя лучше, но на сто какой-то там странице торопливой в данный момент исповеди неужели у кого-то еще могут возникнуть сомнения, что меня частенько заносит не с теми и не туда. Внешность истинных попутчиков мне не понравилась, их грязноватые халаты вызывали брезгливое чувство, но, когда мы вошли в самолет, выяснилось, что кочевников с чудовищными баулами среди нас не так уж много — все они заняли одну часть салона, пошумели, рассаживаясь, и затихли — наверное, принялись молиться под нарастающий вой турбин.