Выбрать главу

Страна мало-помалу принималась строиться. И не с гигантских заводов, не с гидроэлектростанций начата была всенародная, всероссийская стройка, которая в тридцатых годах поразила мир своим размахом и трудовыми рекордами. Она свой отсчет начала с нуля, с какой-то простой крестьянской избы, и о первых часах ее где-то в глуши известили миру еще несмелые топоры плотников. Они засверкали по весне, плотницкие топорики, запахло в деревнях свежей стружкой, забелели свежие срубы изб — и пошла, пошла обновляться Россия! Перестук топоров и песни пил в деревнях — всегда к хорошей жизни. В плохое время избы на Руси не ставят.

Вот и дед говорил, что в хорошее время я родился.

Мать вспоминала: ранним утречком, когда медовое солнышко начинает пригревать умытые росой лужайки, она любила со мной на руках сидеть на завалинке под окнами и слушать, как поклевывают топоры — тешут еловые и сосновые бревна. Слева строились Сонковы, а спереди ладил избу сам свекор, то есть мой дед. Сладко у матери становилось на душе от этих звуков. Она укачивала меня и думала: вырастет сынишка, побежит по улице — глядь, а село-то все белое, избы высокие, окна большие, палисадники крашены. В таком селе любо-дорого жить!

— Твой-то год у нас был урожайный на детей, — рассказывала мать. — В каждой избе подряд по младенцу. И все больше мальчишки. Орут, бывало, по ночам, как петухи, один другого старается перекричать. Голосистое было времечко!

2

Мне уже исполнилось лет пять… Я помню нашу большую светлую горницу, длинный крашеный стол, тяжелые лавки по обе его стороны, яркую икону в углу, стеклянный шкаф, в котором видна была чайная посуда, зеркало на стене и белые изразцы печки. В три окна падало солнце. Полосы света косо разрезали горницу, и были они похожи на полотнища какой-то нежной, теплой на ощупь, ткани. Я бегал по горнице, пронзая эти полотнища головенкой, и все никак не мог понять, почему прямой, натянутый, как струна, свет не колышется и даже ни капельки не дрожит от моих отчаянных усилий. Ни пинки, ни взмахи, ни попытки дуть изо всех сил — ничего не помогало…

И, тут вошел в горницу мой дед, Василий Кузьмич. Должно быть, он вошел раньше, чем я его заметил.

— Э-э-э, — укоризненно произнес он, — ты что это, солнце побороть хочешь, внучек? Пустое дело, никакого проку, ушибешься — и все тут. Ты вот лучше погляди-ка, что я принес! — В руках у деда был белый рулончик из бумаги.

Я был разгорячен напрасной борьбой и сердит, но все-таки бумажная трубка меня заинтересовала.

Дед оглядел одну стену, потом другую, бросил взгляд на икону. Это его заставило призадуматься. Я пробовал на зуб палец и ждал, что будет дальше. Дед сел за стол и еще раз оглядел всю горницу. Слева стоял посудный шкаф. Справа, чуть ли не до самого потолка, белел изразец печки. Сзади, в простенках, висели зеркало и карточки в деревянных рамках. И только впереди была пустая стена, оклеенная газетами.

Дед решительно поднялся с лавки, сказав:

— Погоди-ка, внучек.

Как только он вышел, я подбежал к столу, влез на лавку и раскатал рулончик. С гладкого бумажного листа на меня глянул веселый человек с красным бантом на груди, с бородой и усами, как у деда, в большой кепке. Прищурившись, он махал мне рукой и словно говорил при этом: «Ну, здравствуй! Как живешь?»

— Погоди, наглядишься еще, — сказал, вернувшись, дед. В одной руке у него был молоток, в другой гвозди и газета. Он сунул гвозди в рот, а молоток под мышку, разорвал газету на узкие полоски, сделал из них четыре маленькие бумажные подушечки.

Я молча наблюдал, как он все это быстро, без лишних движений, проделывает. Мне нравилось глядеть на деда, когда он занимался какой-нибудь работой. Пилил ли он, строгал ли доски, обтесывал ли топором бревно, вырезывал ли из кленовой чурки ложку, я всегда крутился поблизости, подбирал щепу, валялся в мягких стружках.

Между тем дед не мешкал. Он разгладил портрет, примерил его на стене и, по очереди прижимая каждый угол бумажными подушечками, прибил чуть выше своей головы, напротив середины стола. Затем отступил на шаг, полюбовался и, обернувшись ко мне, сказал:

— Ленин!

Я подошел поближе, задирая голову, и мне снова показалось, что веселый человек с портрета спрашивает меня:

— Ну как дела-то? Кашу ешь?

Наверное, потому так казалось, что он смотрел прямо на меня. Только на меня одного.

— Ленин, — повторил я. — А где он?

— В Москве, — ответил дед. — Ленин всегда в Москве.