Два поэта, начинающий и корифей, не заметили как в их беседы о рифмах, римской лирике, немецких поэтах, русских переводчиках вошла повседневность жизни с ее таинственным многообразием. К. Р. «с особым удовольствием и участием» узнал, что в жизни Фета, как и в его собственной, была нежная привязанность к любимой сестре. Сестра Фета была младшей в семье, но первой оценила стихи брата. «Королева тоже часто навевала на меня вдохновение и сама потом радовалась ему», — рассказывал Фету Константин о своей сестре греческой Королеве Ольге.
Пожалуй, никому, кроме своего дневника и Фета, К. Р. не расскажет о медленном, тяжелом уходе из жизни своего отца. «Дорогой и глубоко почитаемый Афанасий Афанасьевич, Вы, должно быть, уже знаете о постигшем семью нашу испытании: отец мой… пораженный параличом, лишился владения речью и всей правой половиной тела. Ему, привыкшему жить умственною и деятельною жизнью, это жестокий удар; а нам, близким, великое горе видеть его в таком беспомощном положении. В первые дни после удара мы входили к нему, но теперь прекратили эти посещения, которые его чрезвычайно волновали: он смеялся при виде нас, потом плакал, пытался заговорить и, убеждаясь в невозможности произнести ни одного слова, приходил в мучительное возбуждение. Врачи отсоветовали нам с ним видеться. Лично на меня это зрелище производило такое гнетущее впечатление, что я рад избегать его. Теперь бедному нашему больному относительно лучше… недуг не ухудшается, но опасность еще не миновала. Мы попеременно то надеемся, то теряем надежду и проживаем тяжелые дни, полные незнания, неопределенности и тревоги».
Константин знал, что его отец, Великий князь Константин Николаевич, первый либерал России, не мог сыскать у верноподданного Фета симпатию. Но Афанасий Афанасьевич, считавший главной чертой своего характера «заботливость», ответил Константину добрым письмом, призывая сына к «терпению» — добродетели, самой уважаемой Фетом.
Сближение великокняжеской семьи и семьи Фета перерастало почти в родственное. Марья Петровна готовила и передавала Елизавете Маврикиевне чудную пастилу из фруктов собственного сада, вязала из ангорской шерсти тончайшие, легчайшие платки для мерзнувшей в прохладных комнатах дворцов Великой княгини. Обе семьи знали, кто болен и у кого инфлюэнца. Давались единственно правильные советы для излечения бронхита у Великого князя. Хотя Фет тут же не преминул вспомнить, как лет 35 назад Лев Толстой дразнил Тургенева, заболевшего бронхитом, что тот жалуется на несуществующую болезнь, ибо «бронхит» переводится, как «металл». — «Но, как давно удостоверились люди и сам Толстой, „металл“ с весьма неприятными свойствами и последствиями», — сказала, как отрезала, Марья Петровна.
Константин мечтал побывать в гостях у Фета, ему казалось, что вдали от петербургской суеты все секреты фетовской музы приоткроются перед ним. И потом, быть рядом, близко видеть, слышать… «Мне кажется, что я слышу ваш голос, когда читаю ваши письма», — скажет он Фету при встрече.
«Как я рад, что мы не разъехались с Вами и мне удастся повидать Вас на Плющихе, в Вашем гнезде! Пустите меня к себе в среду 8-го около 7 часов и дайте провести с Вами весь вечер. То-то можно будет наговориться вдоволь», — напрашивается в скромный домик Фета Его Императорское Высочество.
Константин тогда приехал в Москву ненадолго. Он провожал больного отца в Крым, откуда Константин Николаевич вернется в Павловск умирать. Сам сын тоже чувствовал себя неважно. Домашние проблемы, нездоровье отца, служба, общественные обязанности, постоянные выезды в свет и обязанности перед этим светом.
Теперь, в Москве, хотелось поуспокоиться, отвести душу в беседе со своим кумиром. В дневнике он отметил этот счастливый день:
«Обедал и провел весь вечер у Шеншина (Фета). Смеркалось, было морозно и уши щипало, когда я выехал сквозь Троицкие ворота из Кремля и несся в санях по Воздвиженке и Арбату на Плющиху. В конце ее неподалеку от Девичья поля его дом, хорошо знакомый лишь по адресу. Я вошел. Маленькие низенькие комнаты, на окнах растения, повсюду цветут гиацинты — такая уютная обстановка для милых бездетных старичков. Я в первый раз увидел Марью Петровну Шеншину (рожд. Боткину, сестру доктора), но мне сейчас же показалось, что я давно с нею знаком. Приняли меня радушно и ласково, как родного. Сперва Марья Петровна боялась моего посещения, но всякий страх прошел, и, кажется, скоро. Мы сели обедать; кроме нас троих была тут и молоденькая девушка, которую называли Екатериной Владимировной — фамилии ее я не узнал. Она служит Фету секретарем — я хорошо знаю ее почерк, — старичок называет ее своими глазами… Разговор не умолкал ни на минуту. Я сразу заметил, что старички самые нежные супруги, он очень рассеян, и без старушки ему пришлось бы плохо. Она, кажется, только живет, что заботой и попечениями о нем. Время летело так быстро, мне было так хорошо у них, как будто я всю жизнь был знаком с ними. Он читал мне свои последние, мне еще незнакомые стихи. Пили чай, говорили, о чем только не говорили…»
И спустя годы К. Р. будет вспоминать вечер на Плющихе. Он невольно завидовал Тургеневу, графу Льву Толстому: они так часто пользовались гостеприимством и радушием Афанасия Афанасьевича и Марьи Петровны. «… В памяти своей справлял годовщину милого проведенного вечера, тянуло к Вам на Плющиху». И Фет его будет звать в гости, а он с сожалением ему отвечать, что с прирожденной чуткостью стихотворца Фет не может не угадать, как хочется предпринять путешествие в Воробьевку с единственной целью заглянуть в гостиную, где, зажженные заботливой рукой Марьи Петровны, будут гореть все свечи люстры.
Конечно же не могли они уйти и от злободневного течения жизни.
Обсуждали университетские волнения, при «которых мальчики решаются вступать в переговоры с верховной властью». Благодетельной мерой в этих случаях Фет считал исполнение воинской повинности во время вакаций. «Ваше Высочество и я — разные по возрасту и по положению, — говорил Фет, — всецело ощущаем благодатное действие… пройденной нами военной службы».
Константин не без тревоги отмечал в дневнике сильнейшую засуху и грядущий голод. Фет жаловался на гнилую погоду: «Подобно всей стране мы в настоящую минуту стонем под ливнями, сгноившими сено и грозящими погноить хлеб».
Узнав о высокой монаршей милости — назначении Константина Константиновича командиром Преображенского полка, Фет поздравлял его с этой честью, но радовался и за Государя, который понимает и ценит нравственные достоинства Великого князя и отмечает их и званием президента Академии, и должностью командира первого полка в России. И, как отец за сына, он был обеспокоен тем, что Константин, став командиром полка, не имеет чина полковника. Как же он будет командовать полковниками, которые, безусловно, есть в полку? Он ободрял молодого человека, вступившего на командирский пост: «… действительно жутко вдруг командовать… большою частью, но это только на первых порах, да и то в первые минуты. Поэтому я нисколько не боюсь за будущность командира л. — гв. Преображенского полка…»
Их эпистолярные беседы шли от души, от сердца, от взаимной приязни. Они — длинные, исповедальные, без страха и осторожности, о чем бы речь ни шла: о творчестве, семье, военной службе, любви, поэзии, о монархии, русской и мировой истории и даже о политике. Якову Петровичу Полонскому, например, К. Р. не рекомендовал читать газеты, дабы сберечь здоровье. Но иное письмо Фета было много взрывнее самой что ни на есть скандальной газетной статьи. Он ставил эпиграф Amicus Plato, sed magis arnica Veritas («Платон мне друг, но истина дороже») и начинал говорить о «мутных потоках современного ненастья». По дороге умствования он задевал и августейшего президента Академии наук, вернее, дела в его ведомстве: «Когда развитой человек, с одной стороны, вопит о помощи голодающим, а с другой — ухищряется выхлопотать себе деньги на заграничную поездку, якобы для пользы, для науки, сознавая при этом, что эти деньги взысканы с тех самых голодающих, — такое действие может быть только вредным». Константин понял, что ему к академической финансовой отчетности стоит относиться внимательнее…