Отстрелялись. Занятия по физподготовке.
Самаркин называет мне фамилии солдат. Некоторые делают упражнения на брусьях и турнике красиво, другие натужно. Бурят Харагаев, который встречал меня в Серноводске, видимо, сильный, пластичный парень. Работает на турнике свободно, без отдышки, спрыгнет присев, как положено, вытянув чуть вперед руки, становится в строй, стоит немного наклонив голову набок, покойно улыбается узкими глазами. И еще Анатолий Голуб — крупный, тяжелый, белобрысый, курносый — работает на турнике и брусьях с каким-то неторопливым блеском, иногда ошибаясь; упражнения новые, — тут же, без смущения, правда, и без особого энтузиазма, повторяет их. По этому отсутствию энтузиазма, по уверенности в себе я узнаю «третий год». «Всякое видали — не страшно, если и ошибусь, за это не убивают, подумаешь!..» — говорят его светлые нахальноватые глаза. Добрые, впрочем…
К турнику подходит маленький солдатик, востроносый, чернобровый, смешной. С какими-то длинными нелепыми бачками на щеках.
— Он еще не бреется, — объясняет Самаркин, — потому и бачки. — И удивляется: — Алексеевич, когда это ты турник научился доставать?.. Поднимали все время, — говорит он мне.
Я жду смешка в строю, насмешливых улыбочек, но их, кажется, нет. Голуб смотрит, не отрываясь, как Сережа Алексеевич с видимым усилием раз шесть «делает угол» — и на лице его непроизвольно напрягаются мускулы: Голуб как бы помогает маленькому солдату осилить трудное. Алексеевич спрыгивает — на лицах волной сходит напряжение. Не на всех лицах оно, конечно, было: Харагаев как стоял, так и стоит, глядя куда-то в себя, выражение лица несколько самодовольное, уверенное: он отличный солдат, этого ему вполне достаточно.
Сержант Сметанников, который проводит занятия, ловит Алексеевича за грудь и за спину, чтобы не упал, спрыгнув. И снова на лице его — это, общее большинству, выражение обыденной заботы.
Позже Сережа Алексеевич на мой вопрос просто ответит: «Да, это я корову дою… Нет, здесь, в армии, научился. Скоро повозочным буду!..» — и улыбнется странной своей улыбкой озабоченного тихого мальчика. А на всех других заставах солдаты, краснея, п р и з н а в а л и с ь, что они занимаются такой «не мужской» работой. На Медном я слышала, как Ким Баулин выдал в качестве последнего аргумента в споре: «Не знаю, я корову не дою!..» И краска пошла пятнами по щекам Рукавишникова. А здесь — ничего похожего. Выходит, дружно живут ребята? Этакого-то, маленького, неумеку, да еще дояра, ведь так легко задразнить, затравить…
Греки вон в число подвигов Геракла включили чистку Авгиевых конюшен. Подвиг! А он просто убрал навоз… Значит, дело еще и в точке зрения на предмет, в отношении массы к происходящему.
Сплю в заброшенном пустом домике, их много в поселке. Гражданского населения здесь сейчас нет: ушла рыба. Хотя тем не менее японцы ловят сайру: вон виден сильный неоновый свет их шхун в проливе. Под полом неожиданно нежно, точно растревоженные птенцы, пищат всю ночь крысы — такое несовпадение отвратного внешнего вида и звука. Крыс полно; говорят, японцы их разводили специально для лисиц.
Утром у меня случился конфликт с заставским поваром. Собственно, никакого конфликта не предвиделось, просто я за тринадцать лет командировок основательно подпортила себе желудок и печень, поэтому два месяца полусухомятки и консервов дали себя знать. В таких случаях я стараюсь меньше есть, это, в общем, даже полезно. Когда я зашла для делового разговора к начальнику, он меня смущенно спросил:
— Вам наша пища не нравится?
— Откуда вы взяли?
— А Богданов ко мне прибежал: «Снимайте меня с поваров, значит, я неправильно готовлю, раз мне голодовку объявили».
Я объяснила Самаркину, в чем дело, потом зашла на кухню, объяснилась с Толей Богдановым.
Я бы не стала поминать этот, в общем, смешной случай, но меня удивило и тронуло, что солдат принял это так близко к сердцу. На заставах мне встречались повара, которые бывали довольны, если я хвалила их готовку, но ни разу еще не встретился повар, который заметил бы, сколько я съела, и начал всерьез переживать из-за того, что я не ем. Какое дело ему, двадцатилетнему мальчишке, занятому собой, своим будущим и настоящим, до чужой женщины, которая приехала и уедет? Значит, не укоренилась в нем повально распространенная, отвратительная мне формула: «Подумаешь!..»
Я не люблю, боюсь этого распространившегося в последнее десятилетие среди молодых и не очень молодых людей облегченного отношения к происходящему. Вероятно, это возникло, как защитная реакция на сложности современной жизни, потому иронично-камуфляжный словарь стал моден не только в обиходе, но и в литературе, есть масса произведений, написанных «камуфляжным» языком типа: «Слушай, старик, Ванька вчера дуба дал!» — «А, все там будем…» Мода эта отнюдь не случайна: известно, что каждое произнесенное слово влечет за собой соответствующую только ему определенную эмоцию, подобно как при нажиме кнопки зажигается только вполне определенная лампочка. Поэтому, когда я говорю, что «Ванька дал дуба», — у меня нет скорби об умершем, нет и повода, позыва задуматься, почему же так рано «дал дуба» этот несчастный Ванька — нет ли в том и моей вины? Камуфляжным словом я прикрываю кусочек души, которым скорбят, а также радуются, удивляются, делают доброе не за «ты — мне, я — тебе», а за «просто так»; которым любят. Но без употребления он атрофируется в конце концов, этот обнаженный и очень маленький кусочек…