— Цево станешь делать, всяко наробили за свой век, голубушка… Пятьдесят-то годов роблю, сколько цего быуо…
Мы спрашиваем, какой товар производила фабрика до революции, старик, пожав плечами, начинает вспоминать:
— Полотно ткали, скатерти ткали, рушные станки отдавалися по деревням, ткали салфетки. У Мареюшки был такой станок, дак когда она умерла, отдал… Все ткали, половики ткали. — Тонким сиплым голосом: — Что надо, то и ткали… Скатерти ткали, она узкая была, дак сошьют в две полосы. Валёк быу в долонь шириной, а картонка перебрасывалась. Какой узор надо, так и ткали… Мареюшка она такая была, голубушка, и смыть, и сшить, и поплясать. Вот какая она была…
Мы долго уважительно молчим: что на это скажешь? Что бы ни сказал — все прозвучит фальшиво: искренне ведь вспоминает то и дело свою Мареюшку, не для нас.
— …Когда в белилке работау́, предлагаю ето делать: подвеску или цего, сейцас собирается БРИЗ и ето делают…
Я ухватываюсь за его слова, начинаю расспрашивать, какие предложения он придумывал, о чем, сложные ли? Очень мне для собственного ощущения справедливости жизни хочется думать, что был он талантлив, заметен, хотя бы в том малом кругу, в котором суждено ему было прожить. Великолепный, как сказали бы биологи, экземпляр человеческой породы, такой былинный русский крестьянин — похожего не встретишь ведь теперь! И вот прожил, не оставив и царапинки на жизненной цепочке, не оставил даже сына на племя, так глупо, господи…
— Отец тоже высокой быу́, — отвечает старик на мой вопрос. — Брат тоже высокой, внук-то не высокой… Брат? На кладбишше живет три года уже. Один я только…
Лицо Николая Алексеевича как-то тускнеет, голова по-прежнему поднята прямо, но глаза рассеянно глядят в пол. Что-то он вспоминает, о чем-то думает или просто намекает: мол, и совесть пора знать, надо старому в баньку идти. Мы встаем, прощаемся, уходим. Он провожает нас до калитки, смотрит, прикрыв глаза ладонью, на заходящее солнце.
— Убыл день-от, пожалуй, на цас против того… То за церькву соунышко садилось, а теперь вот за пихту ету…
Стоит у калитки высокий, прямой, с белой, сквозящей на ветерке, как одуванчик, головой, смотрит, как садится солнце. Никак я не освою вполне для себя, что нам этот берег и ежедневные декоративные заходы солнца за красавинские холмы — нечто великолепно-непривычное, каждый раз поражающее, смущающее. А он видел эти закаты еще с рук матери, и отец его видел эти закаты еще с рук матери, и каждый день и всю жизнь. И все здесь так. Часть их обыкновенного существования на земле — эта ежедневная красота, и я думаю, может быть, потому лучшие из них одарены таким тонким душевным строем, особым чувством прекрасного и соразмерного?..
Теперь мы заходим к Николаю Алексеевичу часто, просто забегаем, проходя мимо, поздороваться, сказать несколько слов. Он всегда рад нам, улыбается ласково, выходит на крыльцо, стоит согнувшись, держась за притолоку.
— Низкий построй у двери… — объясняет он свою согбенную позу и, следуя каким-то внутренним размышлениям, продолжает: — Раньше-то не знали, как это — окошко завешивать, затворять. И так не украдут.
— А теперь? Тоже небось не укра́дут, — предполагаю я. — Анна Михайловна никогда двери не запирает. Заставит палкой — и все.
— Да я не знаю… — переходит Николай Алексеевич на свой смешной фальцет, появляется он у него, как я заметила, когда он чему-то удивляется или не уверен в том, что говорит. — Руки-ноги не оставит, кто украл. Кабы оставил, пошел бы, сказал: гражданин, не тронь!.. — Спускается медленно со ступеней, идет в палисадник, садится на завалинке, на жарком солнышке, но ему уже, видно, не жарко: кровь не греет. Мы садимся на лавочке напротив, в тени.
— Ноне стало болезней всяких много, батюшки-свиты!.. — удивляется он снова тем же сиплым фальцетом и смотрит все еще мимо нас, в себя, в какие-то свои, внутренние видения.
— Николай Алексеевич, — спрашивает практикантка Люба о том, что на данном жизненном этапе, надо полагать, волнует ее больше других проблем. — А вы когда-нибудь ругались с Марией Семеновной?
В глазах старика мелькает улыбка, он взглядывает на нашу студентку повнимательней, кивает головой:
— В хозяйсве-то цово не бываит, выйдешь, дак узнаишь. Когда ить поругаемся… — и продолжает, вздохнув: — Так старуху насмотревся нынче после обеда, спать лег… Видно, опять дожидается. В воскресенье ходил проведовать, дак нет…