Дмитрий Иваныч кончил трудовую школу, после — строительный техникум. В 1929 году, по окончании техникума, его послали на станцию Магдагачи Уссурийской железной дороги.
«…В то время, — говорит Дмитрий Иваныч, глядя на желтый трепещущий язычок свечи, — места на западе не пользовались успехом: мы знали, что народу там и без нас много. Самостоятельной работы не добьешься. Сибирь, Дальний Восток, Урал — вот эти места шли нарасхват. Приехал я… Тайга, мороз пятьдесят градусов, дежурка, где живут солдаты, охраняющие деревянный мост. Я должен был выстроить каменный. Начальник мне говорит, что за километр отсюда есть хибарка — мол, отремонтируешь ее, печку сложишь, будешь там жить. Первое время спал в дежурке: пока кто-то из солдат на посту был, я занимал его койку. Потом отремонтировали мы хибарку, я туда перебрался. В хибарке окон не было, дверь открывалась прямо на улицу, печка раскалялась докрасна, возле нее было жарко, а у стены стояло мороженое молоко в ведре и не таяло. Стены были всегда инеем покрыты. И, понимаете, не было у меня никогда мысли, что кто-то обязан изменить мою жизнь, дать чистую постель, теплую комнату. Принимал я это все как должное, как временное, поэтому, очевидно, и работе такие вещи не мешали…»
Во мне еще не изжит пока этот внедренный еще в школе взгляд снизу вверх на старших, да к тому же я всего четвертый год, как ушла с завода, поэтому сохраняется какая-то робость перед любым начальством. Я чувствую глупую скованность оттого, что сижу в этом непривычно роскошном салоне с кожаным большим диваном, старинными бронзовыми подсвечниками, дорогим приемником, крахмальной скатертью на столе, удивляюсь: это со мной, не знающей, куда девать от смущения руки и ноги, всерьез разговаривает седой умный человек с погонами? Роскошная обстановка отвлекает меня от рассказа Коротчаева, мне привычней было бы в тех неуютных рабочих бараках, куда мы заходили вчера и сегодня: граненые стаканы на столе, закопченный чайник, затоптанные полы, дымящие печи…
«…Трудно было. Мороз нечеловеческий. Земля каменная. Костры мы жгли. Оттает грунт на какую-то глубину, выбросим его, снова жжем. Спешили, надо было до тепла кончить. В тех местах фундамент на вечную мерзлоту кладут, а если летом открыть — поплывет все. Было, конечно, рвение у меня быстрее все сделать, отличиться как-то. Пришел состав с камнем, начали разгрузку. И показалось, что рабочие медленно работают. Я их отругал, прикрикнул грозно… Смотрю, а они бросили работу. Я к бригадиру ихнему — почему?.. «Твоя ругайся, наша очень сердится, сегодня работать не может». И ушли… Я всю ночь проворочался. И стыдно было мне, и самолюбие мучило: как же, меня не послушались! Однако на другой день пришел я к ним в барак: говорю, вы, мол, вчера не стали работать, начальник меня ругал очень. Пожалели они меня… Так вот и постигалось, что руководить людьми — наука сложная. Где крикнуть, где попросить поласковее, а где — схитрить…
Ну и как-то после того строительства у меня хорошо дело пошло. Еще один мост я выстроил, со мной считаются, зарплату повышают, мне приятно… Потом меня призвали в армию — это будет уже тридцать первый год. Работал я там по своей специальности в железнодорожных частях, занимался проектированием разрушения и восстановления мостов. Командовать научился, без этого тоже руководить нельзя…
После демобилизации в тридцать четвертом году работал прорабом на строительстве железной дороги Москва — Донбасс, на Ново-Айдарском участке. План выполнялся плохо, потому что работ задали больше, чем была возможность сделать при наличии данного числа рабочих и техники. Соседние со мной прорабы ковыряются потихоньку: через себя не прыгнешь. Я пошел в райком партии, для солидности увеличил цифры: надо, мол, помогать… Посев был закончен, до уборки далеко — райком попросил колхозы помочь людьми и лошадьми. Опросили — нашлись среди прибывших колхозников плотники, каменщики. Делали опалубку для труб и мостов, отсыпали земляное полотно, хорошо помогли.
Оперативности научила меня армия, уверенности в своих силах, разумному риску…»
Он сползает набок и неудобно облокачивается на руку, его большое грузное тело застывает в неловкой позе.
— А в Дрезденской галерее вы были? — спрашивает вдруг Дмитрий Иваныч. — Расскажите поподробней. У нас инженер из производственного отдела ездил в отпуск в августе, говорит, очередь днем и ночью не иссякала.
— Меня не было летом в Москве, — вру я без зазрения совести, не станешь же объяснять, что я так и не попала на выставку: сдавала летом книжку, не до того было. «Дрезденка» — это первая ласточка, после приедут зарубежные театры, разные выставки близкого и неблизкого нам искусства, после все это будет не в диковинку, не станет уже собирать такого несметного количества народу. «Дрезденка» — первое окно в большой мир, и, увы, ничем, конечно, невосполнимо, что я не услышала разговоров в залах, не увидела этой терпеливой, бесконечной толпы на подступах к музею Пушкина. Тогда я просто еще не понимала, как это важно: увидеть «Дрезденку», московский фестиваль, выступление Ива Монтана, венгерки Ханны Хонти, благополучно пережившей смену разных режимов, — не ради того удовольствия, которое они доставят или не доставят мне, не ради них самих, а ради Времени, ради того, что когда-то это может пригодиться…