У котлопункта горит неяркая лампочка, глухая стена соседнего дома освещена желто и спокойно, — что-то напоминает мне это желтое пятно во тьме, не помню что… Проехала машина, луч света от фар сначала лизнул дорогу, потом уперся в стену дома. В сверкающем, клубящемся облаке пыли возникла девчонка — высокая, платье облепило фигуру, а голые до плеч руки и лицо ослепительно светятся…
Кто такая — Людка, что ли? Впрочем, у той, по-моему, и платья-то здесь нет, на танцы в брюках ходит, хоть и дразнят ее по-прежнему ребята стилягой. Почему это семнадцатилетней девчонке Людке здесь не трудно, а здоровенному двадцатитрехлетнему дяде Васе трудно?..
И вообще я иногда становлюсь тупой и наивной и не могу понять: почему люди не могут жить просто и покойно? Ну хотя бы так, как мне сказал недавно плотник Юозас Юкнавичус из бригады Рентелиса: «Я живу так, как я хочу. Но моя жизнь идет между жизнями других людей, не задевая их. Мне так жить нравится». Моя жизнь тоже идет между жизнями других людей, не задевая их: мне не много надо. Почему другим надо так много: драться, подсиживать, выживать друг друга, пытаясь выхватить кусок пожирней, воевать?.. Нет, вообще-то я понимаю сама все, что можно сказать на этот счет, но иногда я становлюсь тупой и наивной и искренне недоумеваю…
Подошел Василий, сел рядом на корточки.
— Что посоветуешь, тетя Майя? Как скажешь, так и сделаю, так судьба моя и пойдет… Как-то у нас на станции я с девушкой-диспетчером точил лясы пьяненький. Идет состав, я прыгнуть хотел. Она говорит: «Не прыгай, я мотовоз остановлю, следом идет». Как послушал? Мать иной раз на шее висела: «Васенька, не прыгай!» И то бросался. А ее вот послушал. Может, там и смерть бы меня нашла: сильно пьян был… И тебя послушаю, скажи, что мне делать?..
— Что сказать?
— Уехать мне или оставаться?.. Боюсь, покалечу я тут кого-нибудь пьяный. А у меня судимость, значит, все — концы мне!.. А я домой не поеду, в город. Женюсь. Есть у меня там девочка. Когда напьюсь пьяный, она уведет меня, спать уложит. После попросит: «Не пей, Васенька…» Не пью долго, держусь, совестно вроде, когда по-хорошему-то просят… Ребятишек я еще больно люблю. Напечем с ней штук пяток, пусть растут, обработаю…
Если быть вполне честной, то мне тогда очень хотелось сказать ему: «Не уезжай, останься!» Осиротеет поселок без его долговязой длиннорукой фигуры, широколобого улыбчивого лица, без его шуток-прибауток, без его постоянного: «Дядя Вася — что? Дядя Вася уйдет… Спасибо, еле выпросил…» У меня аж сердце сжалось, так не хотелось мне, чтобы он уехал.
— Уезжай, — сказала я. — Уезжай…
— Спасибо, — Василий положил мне руку на ладонь.
Как будто мои слова имели для него значение! Или, быть может, где-то в душе он колебался, угрызался, а я сняла с него тяжесть? Так бывает.
Встал и пошел дядя Вася. Завтра он получит получку и уедет, еще раз я увижу его там, на трассе: спрыгнет на ходу с попутной машины, чтобы попрощаться с нами…
Неподалеку от нашей палатки столкнулся Василий с кем-то, сказал весело:
— Куркуль? Что один гуляешь? Я? Я — что, я — ничего, другие — вон что, и то ничего!..
Видно, с Володей Можаровым. Теперь я знаю, почему Володю ребята дразнят куркулем: не пьет с ними, а они думают, что деньги жалеет. Я теперь все про всех знаю, и про Володю тоже, хотя он, конечно, не такой заметный, как Василий, Толик или даже Миша. Незаметный, но крепенький. И жизнь у него сложная была, хотя и всего-то Володе сейчас восемнадцать лет…
Отец их бросил, мать работала тут неподалеку, на Балыксу, в шахте. Подорвала совсем здоровье, уехали во Фрунзе. Жили бедно, мать все болела, сестренку еще кое-как одевали, а Володька босиком ходил зимой и летом, рваный, ноги красные. Стеснялся, школу пропускал. Подружился с одним парнишкой, у того мать спекулировала тюлем и разными дефицитными вещами. Володина мать тоже начала заниматься спекуляцией. Оделись, зажили хорошо. Однажды его вызывают из класса: у вас обыск. Мать арестовали, потом осудили на десять лет. Остался вдвоем с сестренкой, барахлишко кое-какое распродал за полцены, а потом уже ни продавать, ни есть нечего. И с тем дружком начал он воровать. Финки себе раздобыли, фиксы вставили — все, как у заправских бандитов. По домам лазали, по карманам — ничем не брезговали. В горы уходили, горцев пугали. Однажды их поймали, посадили в подвал до милиции, а они выломали доски и убежали. То он в школе не показывался, а тут прибежал, там как раз в колхоз на уборку отправляли. Уехал, за месяц следы его потерялись. Когда вернулся, вызвали в милицию: прямых улик, мол, нет, но лучше уезжай. Написала сестренка тетке (сестре отца, тоже где-то в этих краях живет), та выслала им денег на дорогу. Приехали, вел он себя как блатной: походка, взгляд, ножик всегда с собой носил. В школу ходил, когда захочется, вел себя вызывающе, хотя географию и историю любил очень, читал все, что под руку на эту тему попадалось. Однажды учитель его во время ответа поправлять стал, он с ним схватился спорить — руку в карман сует (а там одна расческа). Учитель побледнел, отступил, говорит, я на тебя в милицию заявлю! Володя прибежал домой, сестренке сказал: «Ты, Светка, держись тут, а я уезжаю, пока не забрали!» Поехал на Балыксу. От Усть-Бюря ехали на открытой машине сто километров: метель, мороз, а на нем брючки простые да телогрейка. Ему говорят: лицо, мол, три, побелело все, или с машины спрыгни, иди пешком. Да как спрыгнешь — весь закоченел. Приехали на перевалочный пункт, лицо черное все, тело тоже обморожено, кожа после лоскутьями слезала. Дальше пошел пешком и все думал. Ножик в снег бросил, решил с блатной жизнью кончать. Дошел до Балыксу, устроился на золотые прииски в разведку. Ходили, рыли шурфы в песке. Выроют, укрепят досками, по слоям берут пробы и записывают.