Механик, пожалуй, самый молчаливый человек на «Ельце». Я ни разу не слышала за все свое пребывание на этом судне, чтобы Юра сказал больше пяти слов кряду. И вообще он либо сидит на палубе, свесив ноги в свое машинное отделение, либо стоит, высунувшись по плечи из машинного отделения, либо, наконец, его нигде не видно: он в машинном отделении. Бывают, правда, еще варианты — Юра ест и Юра спит, но это редко: помощник в больнице, Юра в машине один. Ему трудно.
Юнга Виктор — веселый смазливый парень, не дурак выпить, несмотря на молодость лет. Он студент техникума, подрабатывающий во время каникул. Хоть Виктор и сын секретаря райкома — фигуры, едва ли не самой главной в этом далеком от разного другого начальства краю, он не избалован. Безотказно драит палубу, моет гальюн, топит железную печку в кубрике, так что там нечем дышать, но, видно, когда намерзнешься на вахте, приятно войти в такое вот прокуренное, тяжкое, как удар топора, тепло. Метет пол и моет посуду.
Ну, а про двух других Викторов — старпома и боцмана — речь впереди.
Через четверть часа мы прибываем на Юго-восточный.
Чтобы добраться до поселка, где во время промысла живут забойщики, нужно преодолеть лестницу в триста восемьдесят (если я не ошибаюсь) ступеней. Поселок — на скале. Три или четыре изящных коттеджа, удобно оборудованных, — все вполне современно. Зверокомбинат — очень богатая организация, хотя вспоминает он об этом лишь в крайних случаях.
Возле первого домика стоят и сидят на ступеньках, покуривая, забойщики. Я узнаю их по длинным палкам — столько раз уже описанным в печати орудиям производства.
Есть среди забойщиков несколько пожилых алеутов (от алеутов перенимали когда-то наши специалисты технику забоя и выделки шкур), но большинство — молодежь. Толкаются рядом и трое мальчишек лет по двенадцати. Неужто и эти ходят на забой?
У многих — белые вязаные перчатки. Молодой курчавый парень советует мне насмешливо:
— Если с нами хотите, попросите перчатки. По веревке спускаться — руки обдерете.
— По веревке?..
— Да, метров семьдесят.
И во сне не видела себя альпинисткой.
— Да и вообще, пока вы дойдете, все кончится. Я видел, как вы по лестнице поднимались.
Тоже верно: порок сердца у меня еще с войны. Выходит, предчувствия не обманывают, котиков я так и не увижу?..
— А вы чего ждете? — спрашиваю я, поразмыслив.
— Разведка сейчас придет. Если мало зверя на лежбище — не пойдем.
— Какой тропой вы ходите?
Мне показывают тропу по горе вверх. Я зову Володю Соловьева — редактора местной газеты, и мы с ним уходим раньше забойщиков: если пойдут, они нас догонят, не пойдут — подождем и вернемся. Володя тоже далеко не альпинист…
Идем. Влажность, по-моему, сто пятьдесят. Дождя нет, но лицо, руки, куртка — все мокрое, да и спина мокрая: жарко, хоть и холодно, — такой парадокс… Дышать нечем, к тому же ноги вязнут: на скале, на верхотуре, — чернозем, почти болото. Цветет все вокруг. Просто несчетное количество разнообразнейших, совсем незнакомых цветов. Моих ботаников бы сюда! Но они, облазив горы возле Преображенского, уже уехали, а нам некогда разглядывать цветы.
Наконец подъем окончен, начинается спуск — это еще хуже. Спуск довольно крутой, а под ногами ползет грязь и мокрая трава. Полосы тумана движутся — и внизу, между ними, открываются скалы, белая пена прибоя. Бухты сверху кажутся крохотными.
— Смотри, — говорит Володя. — Это гаремы.
Я сажусь. Во-первых, уже нет дыхания, а во-вторых…
Справа, глубоко внизу, то возникает из тумана, то снова пропадает бухта. И оттуда, по этой каменной трубе, идет к нам вопль. Многоголосый, безнадежный, напоминающий то ли блеяние огромного овечьего стада, то ли хоровое пение несметной толпы в огромном костеле. Вопль этот то ударяется о нас, словно пар из котла, то тает, скрадываемый очередной полосой тумана. И внизу, словно в сером дыму, копошатся на камнях — черви? Люди? Не звери — у зверей осмысленные движения. Копошатся, извиваются — и вопль. Грешники в Дантовом аду. Первый круг ада — язычники, обреченные безвинно на муки вечные. Их там несть числа…