Выбрать главу
Я гляжу в необъятный простор, Предо мною скалистые горы И прибоя жемчужный узор, Командоры мои, Командоры… Слышу я, как шумит океан, Гонит на берег волны седые, И густой, непроглядный туман С моря тянется в тундры глухие. Я теперь далеко-далеко, Разделяют моря нас и горы, Только жить мне без вас нелегко, Командоры мои, Командоры…

Слушают. В который раз ведь слышат, в зубах небось навязла, а слушают… Значит, цепляет. Борис Тютерев сидит на койке позади меня, выражение глаз у него насмешливо-нахальное, лицо неглупое, но и только. Никаких следов «поцелуя бога». Тем не менее было ему не лень взять аккордеон и подбирать к прочитанным в газете стихам мелодию. Если бы это была какая-то разухабистая песня, тогда понятно. А то — тоска по родине, по своей земле, где было трудно, где было хорошо, — было всяко, но тебя, точно журавля, тянет туда какое-то непонятное сто седьмое чувство… Выходит, есть у этого парня в середке что-то большее, чем просто желание заработать деньги любым способом, выпить, сходить на танцы (а образ жизни он ведет именно такой). Значит, есть это «нечто» — теплый уголок в сердце у него, у тех, кто слушает сейчас рядом с ним его песню, у тех, у кого отзывается это: «Командоры мои, Командоры…»

Вдаль по небу плывут облака, С тайной грустью я их провожаю. Может быть, они так же, как я, Приплывут к Командорскому краю…

Значит, есть теплый уголок в сердце, дотронувшись до которого можно заставить человека жить иначе, чем он живет… Но сложно это, хлопотно — дотрагиваться. И некому.

И все-таки мне легче становится, когда я вижу эти подобревшие грустные лица, затуманенные мыслью глаза. Я прощаю им то, что видела, и то, что увижу спустя неделю. Они не нуждаются в моем прощении — от него легче мне, а не им. Невозможно делается жить на земле, когда накапливаешь в себе кадр за кадром подобное кино…

На «Ельце» Николай Семеныч выдает нам «текст»: мы задержались, а уже вечер, и стягивается туман. Отходим сразу, идем на полной скорости.

Солнце село, но еще не темно, кажется, что светится вода — неярко, точно серый жемчуг. Волна есть, но какая-то внутренняя, не рвет поверхность, а перекатывается — словно кто-то возится там внутри под серой блестящей пленкой. Мы уходим довольно далеко от берега — и вдруг появляются котики. Сначала один-два, потом два десятка, потом сотня, а потом сотни котиков — всюду, куда ни глянешь, играют на воде. Точно стадо косуль, скачущих по поляне, — они так же легки, пластичны, прекрасны в воде — эти гибкие тени, взметывающиеся в воздух и без всплеска уходящие в море, снова взметывающиеся и снова ныряющие. Идут поодиночке, идут парами, ноздря в ноздрю, не отставая друг от друга, словно лошади на скачках: выскакивают парно из воды, уходят в нее парно, снова выскакивают и снова уходят. По всему видимому полукружью моря взлетают над водой гибкие черные тени.

Сейнер везет тушки и шкуры забитых котиков. Может быть, это ритуальные прощальные танцы?.. Котики провожают нас долго, пока совсем не темнеет.

Я спускаюсь в кубрик. Здесь жарища, накурено, играют в карты. Но очень хочется спать, устала. Койки все заняты: девчата из самодеятельности давно спят. Я примащиваюсь сбоку к кому-то, задремываю, потом кто-то ложится у нас в ногах, кто-то рядом, на полу. Юнга Виктор приходит, подбрасывает в печку угля — это, по-моему, как раз то, чего здесь не хватало для полного сходства с душегубкой…

Просыпаюсь я оттого, что перестала работать машина. Гремит якорная цепь. Приехали, что ли?

По трапу спускается Давыдов, принося с собою кусочек свежинки и сырости, говорит:

— Видимость ноль. Минут пятнадцать не дошли до Преображенского. В бухту заходить не хочу, рифов много.

Спускается старпом и механик, уплотняемся еще. Гаснет свет. Тяжелое дыхание — и гремит, перекатываясь в клюзах, якорная цепь…

5

Мы с Любой Карпенко собрались нынче на птичий базар в Бобровую бухту: тридцать километров в оба конца. Пойдем вдвоем, хотя ни она, ни тем более я там не были, но заблудиться тут нельзя: тропка — вдоль речки, в широком распадке, ни медведей, ни волков, ни лихих людей на острове нет.