Я еще помню.
Белый круг во дворе, засыпанный песком. Прозрачная ночь гладит горным холодком плечи. Гелиос утюжит бороду: «Да, да, так. Ноги правильно. Руки не напрягай так – ты ж коней не чувствуешь, вон как вожжи стиснул». Черноволосый юнец в легком хитоне уселся на дно колесницы, смотрит снизу вверх, шевелит губами. Белые лошади всхрапывают и стригут ушами, чуя чужака.
Песок из-под копыт, злорадный храп, резкий разворот, мальчишка летит в песок, на всякий случай взмахивая стрекалом. Гелиос хохочет. Громко, заразительно: кони останавливаются и ржут, из конюшен им другие откликаются…
Белый круг остался по левую руку. Дворец – впереди, конюшни – справа. Запах овса, амброзии, выстоянного дерева. Три здания – из белого, розового и зеленого мрамора – для коней. Четвертое – из золотистого, для колесницы.
Тихо, как в толосе. Соловьи – и те шепотом на ветвях переговариваются. Где-то всхлипывает женщина – но отрывисто, придавлено.
Ничего, сейчас тут такая музыка будет… если только учуют…
Учуяли.
Двенадцать ураганов разом вскинулись, забились о стойла. Захрапели, копытами замолотили, заскрежетали зубами: «Здесь!» Звонко тявкнул конюх – угодил какому-то жеребцу под горячую ногу. Заойкали служанки, запричитали, засновали с осколками колесницы в руках, освещая двор.
На дворец, куда я направлялся невидимкой, слуги косились с опаской. Золотой дворец был темен и угрюм. Смотрел, как я подхожу, запавшими окнами. Двери-губы – стиснуты: не пройдешь!
– Кто здесь?
Женщина вышла с женской половины, не из главных дверей. Без светильника. Спокойно сощурилась в полутьму, поправила на круглом плече накидку. Сказала тихо, хрипловато со сна:
– Кто? Я слышу, лошади бесятся. Я помню: они так боялись только…
Я шагнул в тень прислонившейся к дворцовой стене ивы. Снял шлем.
Океанида Персида устало хмыкнула.
– Честь. Что ж о визите не предупредил?
– Зачем? – сказал я, кивая в сторону стойл, где бушевали и бились кони. Престарелый конюх орал, перекрикивая ржание: «С Титаномахии такого не было!»
– Да, – согласилась Персида. – Идем.
Волосы так и не сподобилась подобрать, махнула рукой на дальнюю дверь.
Века назад она такой и была: оплывшей, грузноватой, медлительной. Посейдон так и попался: спросил, что это за служанка нам каждую ночь молоко таскает, неужели получше взять нельзя было. Гелиос пожал плечами: служанку – да. А вот жену…
Посейдон еще все фыркал: а что жену-то?!
– Что с ним?
– После сына своего… Фаэтона. Стал такой. Приедет – напивается вином. Музыкантов гонит.
Гера бы сказала – «из-за сына той смертной суки». Деметра бы сказала просто «смертной», но губы скривила бы так…
Персида не умела кривить губ: слишком толстые, такие только в полуулыбке растягивать.
– На служанок не смотрит. Раньше, было – то щипать начнет, то еще плясать… и в конюшни почти не ходит. А раньше…
– Я помню, как было раньше.
Полноватая Персида, добродушно щурясь, стоит на крыльце, бирюзовый хитон, развеваемый ветром, некрасиво облепляет грузную фигуру. «Ну, понеслись! Вы уж хоть после полуночи вернитесь, мужу хоть немного поспать нужно». Гелиос отмахивается, не оборачиваясь: какой сон, когда в стойлах, путаясь в своих ногах, бродят новые жеребята, и надо присмотреть, а потом хозяйской рукой огладить холки любимых Лампа и Бройта, вычесать светлые гривы, а потом еще мальчикам – братьям-Кронидам – показать, как нужно держаться в колеснице…
Во дворце было тише, чем даже во дворе. Ни ровного, сонного дыхания слуг. Ни шагов замечтавшегося музыканта, которому приспичило посмотреть на покрывало Нюкты во дворе. Тяжелый, прогорклый запах вина забивал дух дома – раньше во дворце у Гелиоса пахло травами, ольховыми дровами из очага, созревшими фруктами, маслом для светильников, какими-то притираниями с женской половины. Теперь – вино, камень, благовония, последние – чтобы заглушить вино, не иначе.
Персида все так и шла, не зажигая огня: сама она в этом дворце каждый поворот знает, мне тем более ни к чему. Вела узкими, короткими коридорами, предназначенными для прислуги – не для почетных гостей.
Зато здесь можно было спокойно разговаривать.