А теперь — это ружье…
Достал я кинжал, стал раскапывать снег. Рыл до полудня.
Первой показалась застывшая на прикладе рука. Она была черная. Нет, не черная, а синяя, с красным отливом. Тут мне стало совсем не по себе. Я заторопился, всего меня залило потом, и наконец откопал его, разгреб снег, отодрал намерзший лед… Он сидел, поджав ноги. Левая рука с ружьем уперлась локтем в камень, правая поднята вверх — видно, бедняга думал защититься от лавины или остановить ее… Ладонь вся разбита, кожа содрана… Тяжело было смотреть.
Ноги у него вмерзли в лед. Вырубая их, я сломал кинжал. Но все же в конце концов отодрал беднягу от камней и льда…
Пошел я оттуда по ущелью и к ночи добрался до верхней кромки леса. Трудно было тело нести, и ружье я никак не мог высвободить из его рук. Положил я его, такого, как был, и развел огонь… Пес от страха все повизгивал и жался ко мне.
Всю ночь я не смыкал глаз. Хорошо еще, были у меня папиросы.
Когда рассвело, я был такой усталый, что едва смог подняться на ноги. Долго сидел, смотрел на него. Ох и тяжело же было…
Когда потеплело, лед у него на бровях растаял, вода стекла в глаза, а оттуда просочилась через ресницы и побежала каплями по щекам. У меня волосы дыбом встали: показалось, что покойник плачет… Оплакивает себя, свою беду… Я вскочил и убежал.
Потом, вернувшись, я уже не мог смотреть ему в глаза. Рука у него за это время чуть мягче стала, я кое-как высвободил ружье и снова взвалил труп на спину…
День был солнечный, и он понемногу оттаивал. Обмяк, немного раздулся и стал тяжелей.
Потом, среди дня, изо рта у него пошла пена. Какая-то розовая. И он стал очень тяжелым. Приходилось часто останавливаться, отдыхать.
К вечеру я донес его до Пиримзисы и там положил в хижине косарей… Только оставаться около него я не мог — вышел из хижины и развел огонь на дворе.
Эту ночь я тоже не смыкал глаз. Собака все лаяла и подползала к костру. Может, чуяла хищника неподалеку.
Еще тяжелее прежней была эта ночь. И папиросы, как на грех, кончились…
Наконец, едва на востоке посветлело, я в последний раз взвалил беднягу на плечи и пошел дальше. К утру доставил его к матери…
Шавлего сидел в молчании — он был весь скован холодом, как тот труп, о котором ему рассказывали.
Охотник зажигал одну папиросу за другой. В одну затяжку выкуривал ее до половины. С тяжелым вздохом выпускал струйками дым изо рта и ноздрей. Шавлего встал.
— Ну, ложись отдыхать, Како. — Выспись хорошенько и, когда проснешься, приходи в сельсовет к Эрмане.
Он вышел из дома и присел во дворе.
Похоже, что все так и было, как рассказал Како.
Эрмана запаздывал.
Перевалило за полдень.
Да, пожалуй, правду сказал охотник.
Наконец показалась машина.
Шавлего встретил старшего следователя Хуцураули за калиткой. Не дал ему войти в дом, попросил сначала произвести вскрытие.
— Я знал, что вы сюда приедете. Человек на ногах не стоит от усталости. Надо его пожалеть. Пусть отдохнет…
Когда они вошли в комнату, где лежал покойник, Шавлего содрогнулся — так страшно изменился Реваз. Красивое, мужественное лицо распухло, превратилось в заплывшую безглазую маску. Тело вздулось горой, одна рука совершенно почернела.
В комнате стоял тяжелый дух.
Обезумевшая от горя мать по-прежнему ползала на коленях около тахты; прижималась увядшими щеками к телу сына, гладила иссохшей рукой его распухшие пальцы и лицо.
Не выдержав этой тяжелой картины, Шавлего пошел к дверям.
— Не хотите присутствовать при вскрытии?
Шавлего отрицательно покачал головой.
— Я буду присутствовать.
Шавлего узнал голос дяди Сандро. Чалиспирский доктор стоял в головах покойника и внимательно разглядывал тело.
— Попрошу всех выйти. Мать покойного уведите, пожалуйста, в другую комнату. Побыстрей! Позаботьтесь о несчастной женщине, видите — она чуть жива. — Следователь дождался, пока комната опустела, и запер дверь изнутри.