— Пойдем, пойдем, лентяй, — капризно надула губки Оля. — Доставь себе удовольствие поболтать с красивой девушкой наедине.
Мы вышли на лестничную площадку, закурили, и Оленька, по праву всех красивых женщин говорить и делать все, что вздумается, заявила мне без обиняков, что я ей давно уже нравлюсь. Прежде всего тем, что я, оказывается (сам удивляюсь), не такой назойливый, как все, и не лезу к ней с глупыми ухаживаниями и признаниями в вечной любви, не таскаю убогие веники, выдавая их за цветы, и не подношу на лекциях дешевый шоколад Бабаевской фабрики. И она, Оля, очень любит мои песни и вообще считает меня «человеком незаурядным, с глубоким внутренним миром и даже талантливым», как дословно сформулировала свое признание первая красавица.
Не скажу, что я сразу растаял от этой неприкрытой и даже не очень умелой лести, настолько лобовой была ее атака. Прекрасно осознавая, что никак не могу быть героем романа Смолиной и что за всем этим кроется какой-то подвох или розыгрыш, я все же покорно поплелся после вечера провожать ее домой. Почти всю дорогу Оля молчала, лишь изредка подавая ничего не значащие реплики (актриса все же, что ни говори), и я исполнял привычную мне роль массовика-затейника.
Но среди ночи раздался неожиданный телефонный звонок, и я услышал голос Ольги, совсем даже не сонный. Она уверяла, что провела в моем обществе прекрасный вечер и пригласила пойти вместе в «Ленком», куда знакомый актер дал ей две контрамарки. Продолжало твориться что-то такое, что было выше моего понимания.
Утром я на всякий случай еще раз тщательнейшим образом рассматривал себя в зеркало. Нет, ничего во мне не изменилось. Та же самая, весьма заурядная, физиономия, разве что нос мог бы быть поменьше (как мы в детстве дразнили носатых — эй, нос, на двоих рос, одному достался) да уши не такими локаторами. Фигура тоже самая обычная: не атлет, не хиляк. Рост… Ну что ж, рост, не в баскетбол же мне играть. А так вполне средний мужской рост, особенно если перестать сутулиться, расправить молодецки плечи. Ну, или в прыжке, либо, скажем, на коньках.
Вообще-то я давно уже перестал комплексовать по поводу своей внешности. Во-первых, она меня вполне устраивала, во-вторых, я разработал некую теорию, которую небезуспешно пропагандировал среди однокурсников. «Нас с детства убеждали, что в здоровом теле — здоровый дух, — вещал я. — На самом деле сила физическая не всегда соответствует сильному духу. Скорее наоборот. Часто сильные люди настолько много времени отдают своему физическому совершенству, что становятся в итоге абсолютно бездушны. История знает тысячи примеров, когда великаны становились предателями и трусами, а физически неразвитые люди совершали подвиги, возносящие их на вершину человеческого духа». Парни на мои сентенции обычно внимания не обращали, девицы же слушали с неизменным вниманием, находя в моих монологах даже нечто вольтерьянское. Выслушав, шли все же танцевать со стройными, мускулистыми и высокими однокурсниками, которые в нашем училище преобладали. Я же в такие моменты брал в руки гитару и, старясь придать голосу как можно больше сарказма, напевал входящего в то время в моду барда Тимура Шагова:
Через пару недель, в пятницу утром, собираясь на занятия, я небрежным тоном спросил родителей:
— Как вы посмотрите, если завтра я приглашу к нам на обед одну девушку?
Мама застыла с недомытой тарелкой в руках, а отец ни с того ни с сего брякнул:
— Надо бы шампанского купить.
— Послушайте! — взмолился я. Не надо ничего особенного, Это просто моя сокурсница, мы пообедаем, и все. И не вздумайте родню созывать и смотрины устраивать. Жениться я не собираюсь.
— Очень жаль, — пробурчал отец. — Если нам не удается, может, хотя бы жена из тебя сделала человека, отвечающего за свои поступки.
Во время обеда Оля покорила моих предков простотой и каким-то совершенно искрящимся обаянием. А когда она чуть не силой заставила маму остаться после обеда за столом: «Отдохните, Римма Юрьевна, вы и так сегодня нахлопотались, я сама посуду вымою, а к чаю я чудный тортик принесла», то они были сражены окончательно.
Надо сказать, что к моему выбору профессии родители отнеслись по-разному. Отец, как и большинство в этой стране, хлебнул из горькой чаши репрессий полной мерой. Сын расстрелянного в тридцать седьмом «врага народа», этот восьмилетний ребенок, не закончив четвертого класса, пошел работать, кормил мать и двух только что родившихся сестренок-близняшек. В эвакуацию они во время войны не поехали, его мать сильно болела, дороги могла не вынести. Двенадцатилетним мальчишкой, вместе с другими огольцами он по ночам тушил на крышах Москвы «зажигалки», сбрасываемые с фашистских самолетов, днем работал на заводе, где протрубил потом до самой пенсии. Всю жизнь мой папа считал, что если в доме есть лук и хлеб, то голод семье не грозит. И когда я оставлял на тарелке недоеденный кусок, морщился, как от зубной боли. А о том, чтобы выбросить зачерствевший хлеб, и речи быть не могло.