Мне Астри-Люс всегда казалась примером того, насколько бесплодна добродетель без разумения. Благочестие как бы плотным облаком обволакивало это милое существо; рассудок ее никогда не уклонялся надолго от помыслов о Создателе; каждое ее побуждение являло собою саму добродетель: но в голове у нее было пусто. Ее благие деяния были бесчисленны, но бестолковы, она становилась легкой добычей всякого, кто додумывался написать ей письмо. По счастью, жертвовала она немного, ибо не могла различить границы между скупостью и расточительностью. Я думаю, она была бы очень счастлива, доведись ей родиться среди слуг: она понимала смысл служения, видела в нем красоту, и если бы ей еще выпало побольше унижений и испытаний, то лучшей пищи для души ей не пришлось бы и желать. Святость без препятствий невозможна, а ей никак не удавалось отыскать ни одного. Она то и дело слышала о греховности гордыни, сомнения и гнева, однако ни разу не ощутила ни малейшего их приступа и потому миновала ранние стадии духовной жизни в состоянии полнейшего недоумения. Она ощущала себя испорченной, греховной женщиной, но не понимала, как взяться за собственное исправление. Леность? Каждое утро, еще до появления горничной она по часу проводила на коленях. Так трудно, так трудно обрести добродетель. Гордыня? В конце концов, после напряженного исследования собственной души она, как ей показалось, отыскала в себе ростки гордыни. И отыскав, набросилась на них с яростью. Ради искоренения порочных наклонностей она заставляла себя публично совершать пугающие поступки. Тщеславное любование собственной внешностью или богатством? Она намеренно грязнила рукава и лиф своего платья, терпеливо снося молчаливый испуг друзей.
Писание она понимала буквально, – я собственными глазами видел и не единожды, как она, снимала плащ и отдавала его бедняку. Я видел, как она прошла несколько миль с подругой, попросившей проводить ее до дороги. Теперь мне стало ясно, что поражавшие ее приступы рассеянности были уходами в себя ради поклонения и молитвы, уходами, которые порой порождались событиями попросту смехотворными. Я больше не удивлялся, отчего ее омрачают любые упоминания о рыбе и рыбной ловле; я сообразил, что греческое слово «рыба» представляет собой монограмму имени Спасителя, и потому действует на нее, как зов муэдзина на магометанина. Кто-то из заезжих гостей позволил себе непочтительно отозваться о пеликане, – мадемуазель де Морфонтен немедленно удалилась к своему внутреннему алтарю – возносить молитвы о том, чтобы гостю не пришлось горестно каяться из-за неуважения, проявленного к одному из ярчайших Его олицетворений. Несколько позже я столкнулся с одним из самых удивительных примеров подобного рода. Как-то раз она приметила на столике у меня в прихожей письмо, адресованное мисс Ирен Х. Спенсер, школьной учительнице-латинистке из Гранд-Рапидс, переплывшей океан, чтобы своей рукой прикоснуться к Форуму. В тот же миг Астри-Люс стала настаивать на встрече с нею. Я так и не рассказал мисс Спенсер, по какой причине она удостоилась изумительного завтрака, почему пригласившая ее женщина, затаив дыхание, слушала рассказ о ее незатейливых путевых впечатлениях, и с какой стати ей в пансион была назавтра прислана золотая цепочка, увешанная сапфирами. Мисс Спенсер была правоверной методисткой и весть о том, что эти ее ИХС означают нечто, только повергла бы ее в ужас.
Но какой бы странной ни казалась мадемуазель де Морфонтен, она никогда не выглядела смешной. Столь полное самоотречение по одной лишь чрезмерности своей могло стать заменой разума. Она определенно обладала способностью ронять время от времени замечательные по проницательности суждения, суждения, порождаемые интуицией и минующие кривые коридоры нашего рассудка. Порой она могла быть невыносимой, порой – выказывать почти чудотворное понимание чьих-либо нужд. Люди, до такой степени несхожие, как донна Леда и я, питали к ней любовь, то почти снисходительную, как к неразумному дитяти, то благоговейную, как к существу, чьи возможности беспредельны. Так ли уж точно знали мы, у кого гостили? Что если в нее – буквально, буквально! – воплотился…?
Таким было существо, понимание которого пришло ко мне во время поздних бесед в библиотеке, за рюмочкой выдержанного коньяка. Разговаривали мы неспешно, то и дело умолкая, и в сущности ни о чем, но моему многое уже повидавшему инстинкту не потребовалось долгого времени, чтобы прийти к убеждению, что моя собеседница хочет поделиться со мной чем-то для нее чрезвычайно важным. Скоро я понял, что покоя мне не видать. Явственные затруднения, с которыми сталкивалась Астри-Люс, стараясь перейти к сути дела, только усиливали мой страх перед близящимися откровениями. Вскоре, однако, вместо того, чтобы пытаться избегнуть этого разговора, я начал его провоцировать; я норовил, так сказать, отворить разговору жилы, полагая, что смогу помочь Астри-Люс, не сходя с места, если застану ее проблему врасплох. Но нет. Счастливый миг все не наступал.