Выбрать главу

Баия, 1989

Я сижу в старом-старом, полуразвалившемся, столь же уродливом, сколь и удобном, так называемом дедушкином кресле и смотрю по ТВ предвыборные дебаты. Близятся выборы президента республики. Смотрю одним глазом — не от пренебрежения, а оттого, что левое веко как две недели назад опустилось, так больше подниматься не желает. По-научному это называется птоз, но я-то думаю, что окривел от того, в каком виде предстали передо мной советская империя и ее подданные. В булочных нет хлеба, мои московские друзья — и важные сановники, и простые люди, не обремененные чинами и титулами, — строят прогнозы один мрачней другого, предрекая смуту, голод, гражданскую войну и возврат ко всем прелестям тоталитаризма. Еще год назад, когда я был в Москве, сопровождая нашего президента Жозе Сарнея, подобные настроения были немыслимы. Было трудно, но люди сохраняли надежду и оптимизм.

Итак, смотрю я одним глазом, но слушаю в оба уха и ушам своим не верю. Боже, на какие низменные и убогие уловки пускаются претенденты, обливающие друг друга помоями в борьбе за голоса избирателей, сколько неистовой злобы в стремлении очернить соперника — причем у всех! Единственный, кто почему-то не занимается бессовестной демагогией и не оскорбляет конкурентов, это — подумать только! — кандидат от компартии, молодой сенатор Роберто Фрейре. Он, по крайней мере, предлагает задуматься о судьбе страны. Ему победа не светит, за него не проголосуют — и не потому даже, что коммунист, а потому, что открыто заявил о своем атеизме. Вот на экране появляется Лула, лидер могучей Партии трудящихся. Когда-то, в пору появления этой партии на свет во времена военной диктатуры, я связывал с нею немало надежд. С Лулой я лично не знаком, отзываются о нем хорошо, и я верю этим отзывам. Он кажется мне человеком порядочным — большая редкость в наши дни! Будучи профсоюзным боссом, вел себя во время стачки металлургов безупречно. И странно звучит в его устах воинствующий догматизм, когда он обращается к избирателям — он ему вроде бы несвойственен. Но таковы уж дух и стиль избирательной кампании: это влияние коммунистических лидеров, кампанию эту организующих и направляющих. Ох, ну и речь! Немыслимо слушать ее после того, что происходит в Восточной Европе, и как только язык поворачивается произносить эти словеса, когда на дворе — конец XX века, когда рушатся режимы и гибнут идеологии, когда идут похороны пролетариата и почил «реальный социализм». Лула безнадежно опоздал.

Ни разу не произносит он слово «народ», только «пролетариат», только «рабочий класс». К нему он обращается, от его имени говорит, обещая, что, когда придет к власти, установит диктатуру трудящихся и примется строить социализм. Нашел чем прельщать!

— Зелия, ты только послушай! Можно подумать, что речь ему сочинила и прислала из Тираны вдова Энвера Ходжи.

Ей-богу.

По скромному разумению автора, лучшие переводы его книг — те, которые он из-за незнания языков прочесть не может, то есть абсолютное большинство. Ох, плохо у меня с языками: со всеми, начиная с португальского, ибо я говорю и пишу на чудесном афро-бразильском наречии — по-баиянски. С грехом пополам объясняюсь по-французски и по-испански, ну, еще могу связать несколько итальянских фраз, да и те — со словарем. Вот тебе и все мое полиглотство.

Так вот, читая свой роман в переводе на один из трех этих мало-мальски известных мне языков, я замечаю, что как бы ни был даровит, скрупулезен и виртуозен переводчик, всегда найдется мелочь, которая будет резать мне глаз и ухо, непременно пропадет какой-нибудь милый авторскому сердцу оттенок, нюанс и — не побоюсь этого слова — обертон. Легко ли, скажите, вместо пленительных истинно бaиянских обозначений «xibiu», «xoxota» довольствоваться пресным «лоном» или псевдомедицинским «влагалищем»?! Каково приходится автору, когда могучая и прекрасная «bunda» заменяется тощей и благопристойной «задницей»?!

То ли дело китайские иероглифы! Недаром так ценится в этой стране искусство каллиграфии! И красиво, и совершенно непонятно. А как увлекательно читать себя по-арабски! Презрев то обстоятельство, что за всю жизнь не выплатили мне ни единой драхмы, ни единого динара вознаграждения, я всего месяц назад приобрел в Танжере пять своих романов в переводе на арабский, пять ливанских пиратских изданий.

Душа радуется и при виде древнееврейских литер, загадочных грузинских письмен и армянской вязи. А до чего же тешит меня кириллица!

Хорош также и латинский алфавит, если буквы его складываются во вьетнамские, норвежские, турецкие, исландские слова. Далеко не все уважают авторское право, но все даруют радость. На каких только языках не выходили мои книги — на корейском и туркменском, тайском и македонском, на фарси, урду и монгольском… Однажды прислали из Парагвая «Историю сеньориты Ласточки» на языке индейцев гуарани. Меня очаровало звучание этих слов: «Карай Мбаракайа». А? Каково?

Смех смехом, но, унимая тщеславие, готов признать, что на гуарани я — лучше, чем на португальском.

Пекин, 1987

Фан Вейши, переводчик с португальского, познакомивший читающую китайскую публику с нашей литературой, дарит мне скромно, но изящно изданный том «Доны Флор». Фан очень доволен тем, как приняли китайцы похождения баиянки и двух ее мужей.

Я листаю книгу, вглядываюсь в загадочные иероглифы, вспоминаю любовные сцены, постельные забавы Гуляки и доны Флор — «жгучий перец и чайная роза» — спрашиваю у Фана с легким недоверием:

— Как же ты перевел вольные речи и соленые словечки моих героев?

Губы переводчика дрогнули в плутоватой, совсем баиянской улыбке:

— Буквально, — отвечает.

А в конце того же года мы принимаем у себя в Рио-Вермельо наших китайских друзей — молодых супругов. Его зовут Хо Пинь, он сын Эми Сяо и Евы. Ева — по национальности немка, по профессии фотограф. Эми Сяо — один из самых знаменитых в стране поэтов, близкий друг Маяковского, депутат, автор жизнеописания Мао Цзедуна, в течение нескольких лет он представлял Китай во Всемирном Совете Мира. Секретариат этой организации находился тогда в Праге. Хо Пинь, которого в те времена звали «Пупсик», там же и родился, на несколько месяцев опередив Палому. Мы в шутку мечтали, что наши дети вырастут и поженятся. Потом Эми Сяо и Ева вернулись на родину, где уже вовсю свирепствовала «культурная революция», будь она проклята. Супруги с ходу загремели в тюрьму — на шестнадцать лет. Эми вышел на свободу совсем больным и протянул после освобождения недолго.

Жену зовут Дин Ли, и она приходится дочерью Лю Шаоци, который был и председателем Китайской Народной Республики, и генеральным секретарем китайской компартии, что не спасло его от смерти — сначала политической, когда он был снят со всех постов и объявлен ренегатом, а потом и самой обыкновенной: «банда четырех», верховодившая в те годы в Китае, убила его, объявив, что он погиб в авиакатастрофе.

Юная чета подолгу гуляет по улицам Баии — супругов восхищают и архитектура, и кулинария, и рынки, и мои жизнерадостные и сердечные земляки. Отдыхая в саду нашего дома, Дин Ли читает «Дону Флор» по-китайски и по-английски. Я спрашиваю, как ей нравятся переводы.

— Оба хороши, оба мне нравятся, — отвечает она, немного подумав. — В английской версии ваш роман стал более игривым и пикантным, в китайской — более романтичным и возвышенным. Ну, чтобы вам стала ясна разница, приведу пример: в китайском переводе Гуляку зовет вернуться сердце доны Флор, в английском — то, что у нее э-э… под трусиками.

— А как по-китайски называется то, что у нее под трусиками?

Дин Ли улыбается не без смущения и произносит какое-то слово, которое мне кажется похожим на прелестную птичью трель. Жаль, не могу воспроизвести — забыл, как оно звучит.

Баия, 1988

Огромная керамическая жаба мокнет в забросе и одиночестве под дождем в саду, перед домом художника Карибе. Хозяев нет, но что же — я напрасно прокатился? С помощью верного шофера Аурелио тащу жабу в машину и тут замечаю, что на спине у большой сидит хорошенькая маленькая жабочка.