Мальчики, замирая от надтреснутого голоса
Юнкера, взволнованно следили за жуткими взлетами его белых тонких рук.
Когда Вилинов кончил, Митя вполголоса спросил юнкера артиллериста Агафьева, который все время сидел молча:
— А вы как?
Агафьев вернулся из Петропавловской крепости. Тик часто дергал его лицо и резко сводил черные, сросшиеся над переносицей брови. Он явился в корпус в обтрепанной солдатской шинели, обросший клочковатой бородой.
— Я, — ответил, посмотрев на Митю пустыми глазами, Агафьев, — я у стенки стоял, а матрос наганом перед глазами водил… Я ему крикнул: «Расстреливай! Я вас терпеть не могу! Вы сволочь!» А он наган опустил и сказал: «Я тебя отпущу. Ты, молокосос, не выказал страха…»
Когда манифестация рабочих проходила мимо корпуса, в ясный, сверкавший снегами солнечный день кадеты открыли окна настежь, и духовой оркестр грянул и понес отважно и вольно русский гимн, и в медные торжественные звуки труб вплелись сотни молодых голосов.
— Боо-о-оже, Царя храни…
Митя, стоя у окна, обняв Лагина за пояс, пел до хрипоты. В их глазах были видны слезы, и соприкасавшиеся руки дрожали.
— Царствуй на славу, на славу нам…
— Там-там, там-там, — пели, звеня, трубы…
Толпа текла мимо, словно затканная черным туманом. Ее многоликая вражда была обращена на корпус.
В начале ноября знакомый офицер из автомобильной роты позвонил по телефону в корпус. Его голос был тих и часто рвался.
— На Корзинкинской фабрике… Вы меня слушаете?… да-да. Собирается карательный отряд… на корпус… Весь гарнизон против вас… Дело серьезное…
Перепуганные офицеры быстро выдали кадетам отпускные билеты.
Вечером Митя и Лагин добрались до знакомого деревянного дома. Снег, мягкий и пушистый, ложился на их фуражки и плечи. Аня вышла, кутаясь в платок.
— Здравствуйте, раздевайтесь, — сказала Она. — Только, ради Бога, тише, отец спит.
— Анечка, из Ярославля мы уже… — сказал ей Митя. — Пришли проститься.
Снег таял на ковре. Они стояли, держа в руках фуражки. Ее лицо, такое детское и милое, стало серьезным.
Уходя, Митя чуть не зацепился за поло-кик и, оглянувшись, увил ее напряженную улыбку.
— Ничего, я писать буду, Аня, — сказал Митя.
Она посмотрела им вслед, накинула цепочку, села на край ступенек и, прижав к глазам платок, склонив голову на колени, заплакала. А потом, тряхнув головой, по-детски начала подниматься наверх через две ступеньки.
10
В Вологде Митя расстался с друзьями и залез спать на верхнюю полку. За окном шумел ветер, снежная крупа, дребезжа, била стекла. Слипались глаза. Покачивало.
Во сне он увидел солнечный Ярославль, зеленеющую набережную, странные пароходы с громадными трубами, что весело гудели, выплескивая белый пар, и гонялись по Волге взапуски. А он с Аней рука об руку. Стоят и хохочут. Как посмотрят друг другу в глаза, так сразу и смешно. На нем белая короткая гимнастерка и фуражка драгунского образца, тульей вверх. А по набережной идет хор, и все в нем кадеты и гимназистки. А голоса мужские — что колокол с медью, а женские — медь с серебром. Окружили, поют и смеются. А Мите стыдно, и чего стыдно — сам не знает. Видит, показывают все на его фуражку. Он на нее — нельзя снять. Высохла на голове и обручем села. И стыдно перед Аней, и нехорошо, и голову давит.
Митя проснулся. Фуражка налезла на лоб. Он ее сдвинул на затылок и улыбнулся глупому сну.
Было тепло. Из соседнего отделения несся женский визг, хохот и звуки гармони. Митя, зевнув, приподнялся на локте, подумал — хорошо бы воды попить, и посмотрел вниз. При свете огарка он увидел, как толстошеий матрос в расстегнутой черной куртке крутил цигарку и рассказывал что-то солдатам. Те слушали его, навалившись друг на друга. На краю скамейки сидел мужик и резал ножом хлеб.
— …А ты думал что, — сказал матрос, — шутить будем?
Мужик отломил хлеб и перекрестился.
— Эй, ты… святой! — крикнул ему матрос с усмешкой. — Святые теперь в вагонах не ездят, святые в поле за кустом сидят. Против такой штуки, — он приподнял рукой кобуру револьвера, — никакой святой, никакая трава не поможет.