— Что же выходит? Портнягин привез понасёрдку?
— Нет, почему? Контрразведчики действительно водили парня по нашим явкам и показывали задержанных. Но он никого не выдал.
— Железно?
— Железно. Он отрицает. Я верю.
Пахомов ухмыльнулся, поиграл на сундучке проволокой, подвешенной к пробойчику.
— Один отрицает, другой верит. В самом деле, железно. — Он резким движением набросил проволоку на пробойчик. — В теперешнем водовороте, как знаешь, сносит и не таких.
— Не таких сносит, таких не сносит... Он у меня вот... — Чаныгин соединил ладони. — Как чистая вода в пригоршнях. Спроси себя: зачем он сюда приехал. Торгануть своими? Но ведь тут его знают как облупленного. Верная же петля такому в Городищах. Он ехал сюда ради Кафы. Ради нее, только ради нее. Знал, что мы обвиним его в самом несправедливом и страшном, и — ехал. Красивый парнишка, Пахомыч! Позавидуешь такому.
— Позавидуешь, позавидуешь! — Раздумье в голосе. — Ты все объяснил себе? Почему обвинили? Почему послали Портнягина? Покажи мне другого, который бы вот так... и от волка ушел, и от медведя ушел... Два раза из-под расстрела?
— Ну, а мы с тобой? Сколько раз кружил ворон над нашими головушками.
— Другое, Степан! — Раздраженно: — Совсем другое!
К монаху и дамочке подошла, постукивая батожком, господня бабуся в беленьком платочке и стала что-то нашептывать праведнику, склонившись к его фиолетовой скуфье, успевая при этом бросать взгляды то на красные полусапожки, то на их владелицу, торопливо опускавшую вуаль на лицо.
Миг и все трое, гуськом, потянулись в сторону храма. Обходя железный сундучок, монах игриво толкнул его ногой и гоготнул жеребчиком:
— Должно, бомбы?
— А ты не балуй, — предупредил Чаныгин. — Громыхнет и — прощай, ухажерочка.
— Бог отведет беду.
Монах метнул лапищу на лоб и гоготнул еще раскатистей.
— Мы вас знаем, — прозвучало из-под вуали. — Только не бойтесь. Гаврилу вот кличет отец Николай. К архиерею — гости. Генерал с адъютантами. Так что вам лучше в другое место.
— А мы тоже в гости не прочь, — сказал Чаныгин, вставая. — Верно, Пахомыч?
Когда троица исчезла за соснами, Пахомов поднял свой сундучок, и друзья спустились с увала к Монашьему озеру.
После того, как его преосвященство архиерей Евсевий во второй раз за трапезу отхлебнул из рюмки маленький глоточек облепиховой и, сославшись на нездоровье, оступающейся походкой направился в свои покои, гости заговорили вразнобой пьяными голосами, задвигали стульями и стали выходить в сад. Мышецкий, Варенька, Тошка и отец Николай, улыбчивый мужичок в штанах и сапогах, с корзиной на сгибе руки, спустились через воротца в старую порубку собирать рыжики. Девицы, портупей-юнкер и два прапорщика с визгом и непрерывными шутками потащили граммофон к утопавшей в кедраче длинной скамейке, которую тут все называли «архиерейской». Компания картежников — г-н Глотов, г-н Благомыслов, г-н Лох и г-н Назин — расположилась в высокой беседке с крылечком. В чьих-то руках моментально щелкнули готовые к сдаче карты. Монах Гаврила принес легкое венское кресло и, умствуя, долго искал для него место возле беседки. На тропе возникла живым, двигающимся треугольником порывистая фигура генерала Гикаева. Из-под распахнутой черкески — полотняная рубашка в тонкой васильковой прошве, уныло болтающийся неуместный ятаган, голова не покрыта.
Он пьян, конечно.
И нежен к самому себе.
Усаживаясь на подставленное монахом кресло, похлопал себя по ляжкам, очевидно, искал портсигар, чертыхнулся — карманы были пусты — и, прикрыв глаза, с наслаждением подставил лицо солнцу.
— Два паса, в прикупе чудеса, — сказал сверху г-н Лох.
— Милейший Лох, — позвал Гикаев, — угостите, пожалуйста, папироской.
По сходцам затопали сумасшедшие шаги подхорунжего: просьбу сильных мира сего он исполнял не менее проворно, чем команду «тревога».
Дымок поклубил в небо, а вслед поклубили мысли генерала. Залила приятная разнеженность от выпитого вина, от ласки, которую источало солнышко, от картины перед глазами. Через редкие красные стволы сосен виднелась высокая насыпь — чистый речной песок, в голубизне истаивало белое парчовое облако, и такое же облако лежало в озере.
Наверху шлепнула карта.
— Итак, без двух, да еще и втемную, — с оттенком торжества в голосе воскликнул над головой Благомыслов.
Гикаев не любил этот голос.
Чувство разнеженности все еще заливало его душу, и, как бы поощряя это его состояние, архиерейский граммофон под кедром плакал о чайке, которой не стало: