Чаныгин пыхнул затяжкой, поглядел на качающийся дымок, на зажатую двумя пальцами цигарку и стал говорить, почему он верит Григорию.
Парфишка Терентьев, глядевший время от времени на Чаныгина, вдруг вздрогнул и опустил руку с балалайкой: сзади Степана у дальней глухой стены, где копились потемки, стоял кто-то чужой с поднятым воротником. По его позе, по сдержанному повороту головы, которым он отозвался на какие-то слова Чаныгина, можно было понять, что незнакомец улыбнулся. Кто это? И как он проник через потайную калиточку запасного выхода? Дымок на мгновение закрыл пришельца, потом увиделся острый угол его воротника, тень на стене напоминала императорскую треуголку, и Парфен в смятении услышал мелодию и знакомые слова:
Ч-черт, какая чепуха!
Парфен кинул балалайку под локоть и громко ударил именно эту мелодию.
Чаныгин спросил:
— Что у тебя, Парфен?
— Не у меня, а у тебя. — И, накрыв струны, почти шепотом: — Позырь за спину, Степан!
— А-а! — Чаныгин рассмеялся.
Вскинутой рукой он подал Парфену знак молчать и за рукав потянул незнакомца из потемок к лампочке.
Ни сюртука, ни треуголки, мужской яркой красоты парняга, черноволосый, белозубый.
— Не спится, не лежится? — спросил Чаныгин.
— Вроде. — Пришедший замялся, хмуро оглядывая подпольщиков. — Подумал, где ты, и решил — в литейке.
В глубине очнулся соборный басище Пахомова.
— Не Погодаев? — спросил он Чаныгина.
— А кто ж тогда! — ответил за него Данилка.
Видимо, волнуясь, он выплыл из полутьмы своей игривой походочкой, расставляя пальцы рук и как бы балансируя.
— Пр-ривет командировошному!
Ладонь легла на ладонь. А в следующее мгновение Данилка уже двумя руками нещадно тряс руку Григория. Лицо его было счастливо.
— Уймись, Данилка! — потеснил его плечом Иван Вдовин и, потерев о зад мазутной пятерней, протянул ее Григорию. — С приездом, Гриня! «Эх, эх, Тропатила вдоль по улице ходила». Помнишь?
Иван выкинул что-то вроде коленца.
— Парфен! Тронь струночку!
Тот глянул на Чаныгина и тронул.
Подпольщики обступили Григория.
— Давненько, давненько... — говорил кто-то за спиной растроганным слабым голосом и заходил с этими же словами то с одной, то с другой стороны.
Хмурь сбегала с лица Григория, глаза теплели.
— Как там, в Омске? — спросил Иван. — Казачки́ как? Пятки смазывают?
— Не о том вопрос, — возразил чей-то высокий голос. — Ежли один ихний штаб уже в Томске, значит, смазывают...
— В Томске? — удивился Григорий.
Нестройный смешок качнул гурьбу.
— Эх ты, соня, — дружески потрепал Григория Иван. — А еще пешака шел. На сапоги, чать, глядел, а штаб — сторонкой. Парфиш! А ну, тряхни еще струночкой!..
К Чаныгину подошел Грачев.
— Что ж это, Степан? — заговорил он, брезгливо вытягивая губы. Глаза его были обращены на подпольщиков. — Почет герою? «Гад Гришка! Плюйте ему в глаза!» А тут? Непорядок, Степан! До конца не дошли, прениев не было.
— А чем это не прения? — усмехнулся Чаныгин. — Души-то сколько? А?
Губы Грачева стали еще длинней. Долгим, укоризненно страдающим взглядом глядел он на стоявшего подле Пахомова.
Спросил язвительно и вроде бы между прочим:
— Слыхал?
— Попреем еще, — пообещал Пахомов с улыбкой. — А пока что чувствуй, Петрович. Чувствуй и радуйся. Больше нас стало.
Стелились на полу горенки, под окнами. Чаныгин побросал на половики всю мягкую рухлядь, что была в доме: мочальный детский тюфячок, полость из шкуры матерого волка, две козьих дохи, подбитые фланелью... Подминая под голову большую пышную подушку, Григорий глядел в ноги и ждал Чаныгина, снимавшего сапоги на кухне. Через дверной проем он видел часть кухни, окно в молочной, очень светлой, почти дневной голубизне и темную фигуру на низенькой сапожной табуретке. Склоняясь к полу, Чаныгин потянул ногу из сапога и вдруг замер, прислушался.