Не спала и Анфиска. Она читала у себя за ширмой и грызла кедровые орешки. На ширме, на прозрачной ткани, Савва Андреич видел из потемок силуэт лампы на столе, острые плечики Анфиски и несуразный большой бант над ее головкой.
— Да маленько еще почитаю, Саввушка. — Анфиска говорила жалобно-веселым, крадущимся голоском и припустила огня в лампе, как бы сказав, что разумела его спящим и теперь рада, что ошиблась. — Ты ведь уже не болеешь?
Савва Андреич молчал.
— Понимаешь, Саввушка, он — старый князь и ужасно красивый. Ужасно, ужасно. А она — модистка, и у нее жгучие глаза. Но она порченая, гулящая, а князь ничего этого не знает. Драма-то какая, понимаешь? Он надел ей на пальчик обручальное кольцо, а тут — хоп — и ее кавалер. Знаменитый поэт в черном. Нет, я не усну, пока не узнаю, куда это все повернется. Тебе свет не мешает, Саввушка? Да?
Она еще раз прибавила огня в лампе, моментально ощутив себя хозяйкой положения, власть которой принимается с благоговением. Потом перевернула страничку, нетерпеливо, с тем чувством, которое напоминает суеверное детское ожидание страшного, и тогда за ширму неслышно и устало шагнул в умопомрачительных штиблетах парижской фирмы Ренуа печальноликий поэт в черном.
Какая пошлость, думал Савва Андреич. И вот ведь! Сочинение самозванца от литературы, написанное ради пятака, быть может, под пьяную руку, становится жизнью Анфиски. Это ее драма, драма этой ночи. Что бы он дал за благо увлечься с такой силой, вернуть веру в бога, в сказочный сюжет, в печатную букву, которая делает правдой любое сочинительство. Где та фантазия, которую не в силах унять ни суровый наблюдательный мир, ни чье-то здравое суждение, ни сам ты, твоя рассудительность, опыт, привычные представления? Как растерзана, как опустошена и неприкаянна его душа в эти минуты! И как она равнодушна к самой себе!
Стало безразлично, кто одолеет в споре, какой восторжествует цвет, белый или красный, примут ли потомки его искусство, напишет ли он настоящий шедевр и даже напишет ли вообще что-нибудь. Его кровью, его дыханием стала готовность уйти, согласие потерять любое приобретение, любые блага, даже полотна, над которыми он состарился.
Ничего не жаль. Ничего.
Мир опустел, деревья облетели. Не стало событий страшных, скорбных или смешных. Все идет мимо его чувств, его мыслей. Ничто не вызывает в нем нежности, протеста, негодования, радости. Не стало вещей, из которых одна была бы дороже или дешевле другой. Не стало цены. Нет в мире критериев, которые возносили бы одно и порочили другое, нет веры, нет авторитетов, учителей и учеников.
Еще вчера одно это сознание сделало бы его несчастным. Но кто-то жестокий повымел из его души все чувства. В ней нет того, что бы страдало и двигало. Он забыл, что такое несчастье, беда, отчаянье.
Анфиска фукнула на лампу. По комнате распространился запах фитиля, и мрак тотчас же залил все предметы.
— Спокойной ночи, Саввушка! — сказала она шепотом и, так как он не отозвался, объяснила знаменитому поэту в черном: — Спит. А может, и не спит.
И хихикнула, скрипнув кроватью.
Засыпая, Савва Андреич продолжал думать о своем странном состоянии. Это болит душа, говорил он себе. Но это не болезнь. От этого нет ни пилюль, ни пьянящих декоктов, так как ни он, старый художник, ни его доктор не знают, что это. У него нет слов, чтобы предъявить жалобу, у доктора нет науки, чтобы выявить ее и понять.
— Савва! — позвал его чей-то печальный мужской голос.
Монах, почему-то подумал художник, ему сделалось страшно, и он проснулся.
Замер, оглядывая комнату.
Человека, который позвал, в комнате не было. Была Анфиска. Она стояла спиной к нему с романом в руках и читала. У ног ее было ведро с золой и черным совком, а в раскрытой печурке, на шалашике из лучинок, топтался чистый ласковый огонек без дыма. Она осторожно положила на шалашик два сухих березовых полешка, открыла поддувало и прикрыла печурку. На забеленной чугунной дверце заблистала и заиграла золотая стежка, а в печурке что-то свистнуло и стало петь. Ставни уже были открыты, в окнах стояло роскошное раннее утро, и потому страх, вышедший из сна, жил не дольше мгновения, но ушел он не весь. И Савва Андреич не сразу понял, что чувство, которое он оставил, была радость. Было радостно от сознания, что пришел страх. Пришло чувство. Он вновь доступен чувствам, и чувства доступны ему.