Выбрать главу

— Ты разве не ко мне?

— К тебе, как видишь. А вообще-то за русские пределы, брат.

— Неужто в Японию? Нет, в самом деле? И чего ты не видел у этих азиатов?

— Многого, Жорж. Японского гостеприимства, японского императора, домиков, которые зовут чайными, гейш...

— Постой. Я ведь не знаю, в каком ты теперь качестве?

— Чиновник особых поручений. А миссия, с которой я направляюсь в Японию, имеет не только название, но и меру — сто тринадцать метров. Каково? Я командирован к господину Сигумире. К поставщику их императорских величеств российского и японского с тем, чтобы получить сто тринадцать метров муаровой ленты. Для чего? Для того, чтобы обратить в бегство красных и вернуть адмиралу белого коня триумфатора. Возможно, ты уже слышал: учрежден орден «Освобождения Сибири». Готовится первая партия — четыреста восемьдесят знаков — и теперь все зависит от меня. Наконец-то я взлетел на вершину!

Гикаев угрюмо поежился, и это должно было означать иронию.

— Привез бы ты лучше сто тринадцать боевых рот, — сказал он, глядя брату в лицо. — Или, скажем, сто тринадцать пушек. Или, наконец, сто тринадцать самураев... Ба, самовар!

В гостиную вошла улыбающаяся хозяйка с самоваром. Поставленный на стол, самовар гостеприимно пахнул теплом и милым домашним запахом горячей древесной золы. И даже попытался пустить свою последнюю воркующую ноту.

— Хорошо! — с веселым отчаянием в голосе воскликнул гость, потирая руки, и улыбнулся хозяйке.

На столе появились сухо поджаренная телятина с чесночным соусом, сыр, черничное варенье, сахарница с торчащим из ее чрева цельным куском сахара, щипчики и горка жареного хлеба на блюде для фруктов — любимое кушанье братьев.

— Извини, Вадим! — сказала хозяйка. — Но я вас оставлю. Ужасная мигрень. Да и эта, неизбежная для вас... чисто мужская тема...

Туфельки еще стучали в соседней комнате, а предсказанная хозяйкой тема уже вступила в свои права.

— Ты что-то сказал о белом коне? — спросил Гикаев.

— Сказал, брат.

Гикаев потянулся за щипчиками, отколол в кулаке кусочек сахара и, держа его над стаканом чая, глянул на брата.

— А я любопытен, как помнишь, — сказал он.

— Ты любопытен, я осторожен. Ведь здесь ты — управа и расправа.

Пальцы гостя, барабанившие по суконным осенним листьям, ожидающе замерли.

— Не надо, малыш. — Рука хозяина легла на руку гостя. — Ну? Что там, наверху?

— Крах. Для Колчака только крах. Труба. Положи мне еще кусочек.

Чайная ложечка добавила в стакан гостя кусочек сахара.

— Ты, разумеется, отметил, — продолжал гость, — что в оперативных сообщениях ставки появилась новая рубрика — положение на внутреннем театре.

— Этот театр был всегда. Десятки деревень никогда не были нашими.

— Но и никогда не было нужды признавать это. И тем более осведомлять о делах этого фронта всю армию.

— Ерунда! — повеселел Гикаев. — Это ерунда.

— Я не кончил, Жорж. Внутренний фронт нельзя замолчать по той причине, что он стал важнее внешнего. Ты вот представь, братушка. Под Нижнеудинском красная публика настолько расшалилась, что играючи снесла километр шпал и рельсов. Чуешь? Кстати, с участием твоих землячков, городищенских железнодорожников.

Поджидая брата, гость принял ванну, тщательно выбрился и теперь, посвежевший, надушенный, со следами мокрой расчески в шевелюре, напоминал снявшего грим актера, который все еще живет волнениями сцены. Позванивая ложечкой в стакане, он говорил устало и, казалось бы, небрежно, но каждое слово ложилось, как зернышко, отдельно от других, убежденное, весомое, а порой, и злое. И эта манера выделять и доносить мысль небрежностью тона, паузой, приливом взволнованного, очень натурального, а по сути имитируемого чувства усиливала его похожесть на актера, только что снявшего грим. В партии эсеров это был признанный боевой конь, полемист, владевший магнетическим даром восхищать и увлекать не только созвучно мыслящие натуры. В восемнадцатом году в Яссах, в свите подполковника Краковецкого, главного комиссара белой Сибири, что прибыл на германскую позицию за сибирскими стрелками для бело-зеленых областнических формирований, он произносил речи в блиндажах, на построениях для молебнов и делал это с такой силой внушения, что солдаты «писались» в новое войско очертя голову, и только через неделю, две били отбой, ломали шапки перед самим Краковецким, чтобы взять слово обратно.