А, Куцый! Проходи, малыш! Сегодня мне чуточку тоскливо. Отчего? Да от щедрот божьих, которые вдруг посыпались на меня со всех сторон. Приехал Григорий. Ну-ка повтори эту новость! О, какая роскошная дикция! А теперь загибай пальцы. Приехал Григорий, это раз. Сестренка прислала письмо из страны заморской. Два. Поручик Мышецкий отобрал у Франта все мои картины и рисунки. Он же прислал томик Лермонтова. Ну, сколько загнул? Верно, торопыга! Наконец, пятое: все листики на деревьях замерли, ждут наших. Грядет гроза. Словом, еще миг, замарашка, и красный ветер распахнет ворота тюремного двора. Под Гришей — конь из былины, большой, длинногривый, ноздри раздуты, а стоит он вот так, бочком к моему окошку. Представляешь? Он не скачет, он шагает как царь на высочайшем выходе. Так хочет земля, она давно ждет эти его шаги. А дальше мир, мир, мир! Когда добрая фея посылает нам слишком много, душа наполняется тревогой. Мне страшно, Куцый. Я вся в долгу. Все заняты, у всех дела, а я размышляю, руки в рукава, и хоп — полетела, вон туда, к Цафее... Дура! Когда Галактион, ночью, вел меня по коридорам тюрьмы к пану Годлевскому, я говорила: эта ночь была. Теперь я говорю: эта жизнь была. Было все, что я наблюдаю и делаю. Только не скажешь, когда это было, неделю назад, при Владимире Мономахе, при Петре и даже в прошлом или в будущем. Ну это я, кажется, загнула. В будущем всегда бывает не так. Верно, Куцый? Я вот представила сейчас: длинногривый конь, былинный конь пашет землицу-матушку и не возит больше воина и его оружие... Цафея. Гляжу вот на нее, на маленький красный камушек среди белых и голубых кристаллов и думаю об одном мальчике. Плохо, Куцый, что твои соплеменники не таскают в клювах пакетов с тайнописью, с чувствами и думами. А может, попытаешься? Воробьиная почта! Звучит!
Кафа прислушалась. За чуткой дверью остановились шаги Галактиона. Позвякав ключами, он открыл ставенку и, подняв один край миски с похлебкой, молча просунул ее в камеру. Кафа приняла, поставила на столик.
— Спасибо, Галактион, — сказала она.
Тот глянул на нее вопросительно.
— Не понял, что ли? Не за баланду, конечно. За вчерашнее письмо.
Галактион отвел глаза в коридор, на тупиковую стену с красной паутинкой угольной лампочки, потом оглядел противоположный конец, где синело узкое окно в решетке.
— Сама знаш: не за что.
Кафа улыбнулась.
— Только в следующий раз, — сказала она, — спроси, пожалуйста, от кого записка. Нет, спроси прямо: от него? И если услышишь, нет, скажи, что я хочу от него. Слышишь? Ни от кого другого, только от него.
Как и намечалось, гусар, любезно вручавший художнику письмо-приглашение, являл собою человека из прошлого столетия, из стихов Пушкина, а его ментик, накинутый поверх мундира, был такой же дивно малиновый, как и звон, который сочили и стряхивали вокруг серебряные шпоры. Принимая послание, художник не поднялся со стула, а, прочитав его, взъерошился и стал похож на неподвижного старого филина: были одинаково неприятны и показной шик гусара, и содержание письма, очень уж официального.
Милостивый государь Савва Андреевич!
По поручению Председателя Совета министров общая канцелярия управления делами Верховного правителя и Совета министров ставит Вас в известность, что Председатель мог бы принять Вас завтра от 10 до 11 часов.
Премьер белой империи состоял из одного дыма. У него было серое с желтинкой лицо, лишенный волос серый череп, серые глаза без блеска, серые руки и даже серые губы. И, похоже, ничто уже не могло изменить этого унылого тона: ни улыбка, которой он встретил художника, ни чеховское пенсне с золотой держалкой и шнурочком, ни камушки на галстуке и пальцах. Напахни на его обвислые плечи дерзко малиновый ментик посыльного гусара, и тот, казалось, пропитался бы дымом.
Погружаясь в кресло, развязывая тесемки на папке с рисунками Кафы, художник глядел в лицо Вологодского, пытаясь понять, почему так неузнаваемо изменился его друг.
Бег времени? Или еще и должность, головокружительная, заоблачная ступенька, вместе с которой человек получает возможность посылать ближнего на виселицу, объявлять войны, иметь рабов, поэтов, воскурителей служебного фимиама?
— У тебя просьба? — спросил Вологодский.
— Да. У меня просьба, у тебя милость.
Посеребренные мохнатые брови нависали над горячечно возбуждёнными глазами художника. Он сказал, что Вологодский, очевидно, помнит его убеждения относительно смертной казни: она безнравственна и преступна, как всякое убийство. И только возможность превратить право убивать по закону в обязанность прощать, миловать, отменять уже назначенную казнь отличает это убийство от всякого другого. Он здесь, чтобы искать этого.