Выбрать главу

— А я думал: тюрьма уже лежит на боку и весь народ на воле. Будет — это еще будет.

— Не учи ученого, умник, — вознесся над головами насмешливый фальцетик Грачева. — Сыми сначала шкуру!

— Тут ты прав, Грач. Только вот замены для шкуры нет.

— Найдется, — пообещал кто-то из коридора.

Григорий глянул на голос, вернул Чаныгину цигарку, распоясался, поймал гимнастерку на лопатках и, оберегая раненый висок, стал стягивать ее через голову.

Днем позже комитет большевиков устроил Григория в литейку депо болторезом. Но близость станционных строений и служб, комендатуры чехов, пункта военного контроля тут же навела на мысль, что предприятие это слишком рискованно. Григорий перебрался на балластный карьер, что прятался со своими вышками в холмах за Порт-Артуром, и стал подвозить балласт к узкоколейке. Шляпа, традиционные для ломовиков приискательские шаровары, сапоги с очень короткими голяшками, кушак Тараса Бульбы, наконец, марлевая повязка неузнаваемо преображали его наружность. По документам безукоризненных достоинств это был теперь солдат-беляк, списанный с тонущего корабля армии верховного правителя по причине контузии и ранения, которые он получил, якобы, в «горячем деле» под Златоустом.

5

Была ночь.

И дождик.

Из глубины коляски с поднятым верхом Мышецкий видел спину возницы, предрассветное небо, а время от времени и скачущего стороной ординарца. Оранжевые колеса наматывали на себя повлажневшую землю, летели комья, пахло дождем, а так как дождь стучал по кожаной крыше неровно, непостоянно, напоминая давний далекий Петербург, на Мышецкого сходили картины первых встреч с Варенькой — бури, покой, счастье. Небо менялось, обещая рассвет, но было еще дымное, черное, фонари не горели, и когда впереди блеснуло огнем высокое окно, он улыбнулся, поняв, что это окно Вареньки, и тут же подумал, как жестоко время и как, в сущности, мало осталось от их счастья. Окно пошло в сторону и пропало за возницей. Под копытами застучал булыжник, коляска наполнилась дрожью и звоном, и память еще раз напомнила ему Петербург, звон под колесами и такую же ночь, темную и теплую. В гулком старом соборе тогда шла предпасхальная страстная служба. Они стояли рядом. И грех терзал их счастливые души. Он тронул ее за руку, она не отстранила руки, и это стало немым тайным сговором. Коляска тогда стучала так же. В соборе еще плыл ладан, склонились головы и спины, а в маленькой студии на Васильевском острове уже гремел рояль, невероятно высоко взлетали над клавишами руки Мышецкого, и он пел отчаянно и пьяно о девчонке, продавщице фиалок, о нетронутом заветном цветочке, который она обещала своему другу. Потом? Потом они пили еще. Кажется, малагу и шартрез. Комната была неосвещенной, с улицы светил фонарь, а на столике одна из бутылок вызывающе горела своей ярко-красной шапочкой из свинцовой бумаги. Закуской была творожная пасха, так и не добравшаяся до храма. Варенька отламывала маленькие кусочки и клала ему в рот, а он целовал ее пальцы... Потом на софе она лежала на его руке, плакала и говорила, что бог их накажет. А еще позже по комнате ходил воскресший Христос и говорил голосом Мышецкого, что все это ерунда, предрассудки, а утром в Томск ушла ликующая телеграмма: «Папочка и мамочка я нашла свое счастье и мы оба у ваших ног молим вашего благословения».

— Приехали, ваше благородие!

Мышецкий вздрогнул.

Но, возвращаясь к действительности, продолжал думать о Вареньке. Когда он был в ее комнате в последний раз? Похоже, в день суда над Кафой. Давно. Между тем как достойнейшие из кавалеров, такие, как Глотов, Гикаев, пан Годлевский, или, наконец, тот же Цугинава, с его приторно самодовольной золотой улыбочкой, разделяют ее общество едва ли не каждый день. Помедлил и уточнил: едва ли не каждую ночь.

Ночь.

Ужасное, ужасное слово!

«Я тону, Глебушка! А ты идешь берегом, видишь меня, мое несчастье, но взгляд твой чужой. Разлюбил?»

«Дурочка, дурочка, кого же я могу любить, кроме тебя», — думал он, выбираясь из коляски на черный осклизлый тротуар. Растроганное воображение рисовало ему толстую катаную свечу за спиной Вареньки, ее лицо с зубчатой тенью от длинных ресниц, руку с папироской, с локотком на колене, неумелую в этом ее занятии и бесконечно несчастную. Он решил тут же подняться к жене, чтобы сказать обо всем, что думал о ней в пути. Но в гардеробной его встретил запах магнолии, с которым к нему неизменно приходило странное ощущение плотской невоздержанности и нечистоты, и так как Варенька знала об этом, а сейчас этот запах источала ее накидка, висевшая в гардеробной под шляпкой с перьями, он постоял немного, с неудовольствием разглядывая в зеркале свое бледное раздосадованное лицо, и пошел к себе.