Выбрать главу

Савва Андреич достал из саквояжа папку и, развязывая тесемки, сказал, что после встречи с неизвестным у церкви он живет будто в горячечном бреду. Не затихая, болит душа. Он боится за жизнь Кафы, надо ехать, лететь в Городища, но вот отправить его обещают лишь завтра.

— Тебе дали какую-нибудь бумажку о помиловании? — спросил Шадр.

— Нет. От церкви я, конечно, вернулся. Был у Гинса. У этого высокомерного профессора, ударившегося в политику. Бумажки он не дал, а вот глядел сострадательно: «Не волнуйтесь, все будет в совершеннейшем виде». Просмотрел при мне распоряжение о помиловании и понес Колчаку на подпись... Надсадно болит душа. На, смотри.

Шадр принял папку и открыл первый лист. Его красивое лицо выразило внимание, потом по нему скользнула живая зыбкая тень, и оно стало озорным и чуточку заносчивым.

— Ба! — воскликнул он, прищуриваясь. — Сиятельный Крейц на этом месте поцокал бы языком от восхищения. Он делает это раз в сто лет, но как?!

И крикнул в сторону ближнего окна голосом дневального по казарме:

— Кирюша! На выход!

Кирюша, молодой, очень длинный, мосластый поэт в претенциозной куртке с жестким стоячим воротником, сполз с подоконника. И так как в этот же миг смычок гуцула ударил по струнам, он шутливо сломался в его сторону всей своей верстой и тут же засеменил в такт скрипке, подпевая ей ненатуральным высоким голосом модной певички:

Чем торгуешь? Мелким рисом. С кем гуляешь? С черемисом.

Вставши за спиной Шадра, он с минуту вглядывался в рисунок и вдруг схватился за голову:

— Ах, мамочка, ах, папочка, я вся не в себе!..

— Прекрати эти дрыгунчики, Кирилл! — потребовал Шадр. — Мнение твое.

— Недурственно, как разумею. Погоди, только теперь разглядел ее очи. Какие очи! Я готов любить эту женщину. — В голосе уже серьезные искренние нотки. — Прости, Иван. Друзья! Вам не приходила мысль, что искусство мешает нам жить. Я бы вот хотел ущипнуть, скажем, вон ту лакомую турчаночку. Она ближе, она живая плоть, но художник околдовал меня, и вот я... я готов любить эту. Изображение на бумаге. Фантазию. Краски... Не возражайте, не возражайте, искусство мешает. Прихоть художника обращает наши чувства не на живых людей, а на придуманных. Скажем, на ту же Наташу Ростову, которой не было. На мадам Бовари, которой не было...

— Эта была, Кирилл, — сказал Шадр. — Была и есть. Это автопортрет Кафы.

— Она такая?

Кирюша ухватил за руку одну из турчанок и кинул вперед.

— Гляди!

— О! — воскликнула та, уставясь на рисунок в священном ужасе дикарки.

— Ваша? Турчанка?

— О! — повторила турчанка, несмело высвобождая руку и кланяясь изображению. — Очень, очень!

Теперь вся компания окружала Шадра. Листы переходили из рук в руки. Последним их брал похожий на колдуна маленький сивенький дедок, учитель рисования с княжеской фамилией, владевший самой богатой в городе коллекцией картин русской кисти. Глядя на лист, он поворачивал к нему голову одним глазом, точно птица, и, подергивая щепотью свою колдунскую бороденку, что-то шептал, бесстрастно и монотонно, как дьяк, читающий часы. Принимая и передавая листы, он держал их бережно, не пальцами, а ладонями, и лицо его всякий раз было торжественно и гордо. В паузах он сидел с закрытыми глазами и должно быть повторял что-то в памяти. Неожиданно он встал, поправил манжеты с запонками из яхонта, оглядывая всех блестящими глазами. Было ясно: он хочет что-то сказать. Никто, однако, не заметил ни того, что он встал, ни его желания что-то сказать. Он возбужденно покашлял и, хотя компания по-прежнему не выказывала к нему внимания, сказал, что рад поздравить своих коллег, ценителей Прекрасного, с новым, каким-то странным и даже вульгарным, но, несомненно, величественным талантом, который будет со временем тем удивительней, чем лучше поймут люди его мир, в чем-то пока чуждый и непонятный, так как по-настоящему новое не только восхищает, но и настораживает.