Отбойное течение заиграло обласком, как щепочкой, и выметнуло далеко на стремнину. Лох снял сиденье — весел не было — и, ложась на борт, стал выгребать к другому берегу. На этом же, близко у воды, стоял, вскинув голову, негодующий красавец Мавр: измена их превосходительства глубоко задевала гордую душу раба и друга. Кобылка подхорунжего, зябко потряхивая концом повода, трусила вдоль берега. А с холма, будто горох о жестяной противень, ссыпаясь, трещал перестук погони. Миг, еще миг и, роняя на белый песок ошметки пены, кони вынесли на берег обе ватажки. Одни всадники с ходу грузли в воде и тут же поворачивали на сушу: вода катилась тяжело и мощно, другие вздымали лошадей, оглядывая оба берега, третьи, кинув поводья, соскакивали на песочек, падали и стреляли, пристраивая на мушку господ военных... Но вот суденышко ткнулось в противоположный берег. Гикаев и Лох вытащили обласок на сухое место и, оглядываясь, потянули к чаще.
Цвикнула пуля. Лох натужно рассмеялся, глядя на генерала, и тронул фуражку: вот, дескать, отмахнулся от пули. И тут же споткнулся. Мелкие шажки. Волочащийся носок сапога царапнул землю, лицо клонится к коленям. И окаменел, скукожился с открытым, большим, как у рыбы, стонущим ртом. Гикаев увидел белое ухо подхорунжего, одно неправдоподобно белое ухо, какого прежде ни у кого не видел. Псэ, подумал он его же словечком и содрогнулся. Опускаясь на уродливое корневище наполовину сгоревшей ветлы, подхорунжий старался не разгибаться, а когда сел и увидел на животе растекающееся кровавое пятно, взгляд его выразил презрение и любопытство.
Шадра и его друзей министр Пепеляев принял на своей загородной даче. Он вышел к ним, розовый от послеобеденного сна, в демократической русской косоворотке, в сафьяновых сапожках былинного гусляра, и был весьма внимателен. Нет, нет, господа, резолюции верховного наделены той же обязательной силой, что и законы природы. Адмирал меняет перчатки, но мнения его неизменны. Бумаги о помиловании Кафы в сумке фельдъегеря и следуют в Городища. Как, как? Подкрепить решение телеграммой и тем предостеречь трагическую случайность? Ну, что ж, разве что для успокоения милой компании служителей Муз. Да, да, он сделает это сейчас же. Не волнуйтесь, не волнуйтесь!
В комнате пахло подгорелым малиновым вареньем и вином, разлитым на скатерти.
Прощаясь, министр клал руку на сердце и кланялся.
Все это время старый художник сидел в заведении желтоглазого турка за чашечкой кофе, поглядывал на гарцующих турчанок, на двери, в которых то и дело появлялись новые гости, и слушал скрипку гуцула. Возвращения депутации ждала и бутылка шампанского, укутанная в бумажные кружева с ангелочком на синей пробке, — единственная в Омске, как уверял Кирюша. Компания ввалилась с шумом, начались взаимные поздравления, тосты, Шадр тискал Савву, называл Фомой Неверным, махаракой, нелепым, кривым словечком, смысла которого не знал никто, включая самого Шадра, и в довершение ко всему — пальнул в турка из бутылки. Тот благодарно улыбнулся, открывши красный рот и показывая зубы. Веселье клокотало и пьянило всех, кроме Саввы. Старому же художнику представлялись церковь и незнакомец, звучали слова: «Не опьяняйтесь милосердием, маэстро, его не было», и от мысли, что слова эти слышит только один он, тихая грусть обволакивала его душу.
Лох умер, сидя под ветлой. Чтобы потом, когда придут свои, можно было без помех найти его тело, Гикаев соединил два ремня и стал привязывать презрительно улыбавшегося мертвеца к дереву. В тайге было тихо, и все звуки, которые он сейчас слышал, производил он сам. Звякнуло о шашку Лоха колечко снимаемого ремня, щелкнул сучок, с глухим стуком упала на корневище мертвая рука, под ногами генерала скрипнула осклизлая головешка. Отойдя от Лоха в сторонку, Гикаев закурил и прислушался. Теперь он слышал только свое дыхание. Он хорошо знал, что лес никогда не спит, и даже в кромешной тьме он наполнен жизнью и работой: ветер качает деревья, птицы поют свои песни любви, звери выслеживают друг друга, дерутся и погибают. Куда же девались все эти звуки круговорота жизни, любви и разбоя? Может, грядет гроза, и все замерло, предчувствуя ее раскаты? Да, это приближение грозы. Как глубока, величава и как неодинакова тишина в эти мгновения. А смерть, почему-то спросил он себя? Смерть — великое таинство, и оттого она еще тише и величавей. Даже когда отлетает черная душа, мир умолкает в невольной скорби, и люди, наблюдая преступление смерти, думают о жизни, о ее смысле, о горе, обидах, которые они причиняют друг другу, и судят обо всем этом проще, мудрее, с какой-то всеземной философской точки зрения, так как начинают понимать, что жизнь — это благо, такое благо, цену которого никто не знает.