Рядом с запиской лежала черная замшевая перчатка, очевидно, забытая женой в последнюю минуту. Он потянулся к ней, и одиночество обступило его со всех сторон. Только теперь он понял: Варенька бежала с отцом, и поправить это несчастье уже нельзя.
День пятнадцатый
Серебряного подноса для визитной карточки Крейца в управлении не было. Поручик Назин нес ее в левой опущенной руке, но та почтительность, какую источали каждый его атом и каждый шаг, с лихвой возмещала отступление от ритуала. На прямоугольнике из белого шелка-картона, какой обыкновенно идет на опереточные цилиндры и доспехи, красовалось витиеватое слово «Крейц». Сведений, уточняющих особу американца, для господина Глотова, надо полагать, не требовалось, хотя видел он его впервые. Господин Глотов поднял подбородок несколько выше обычного, оставил стол-саркофаг и протянул гостю обе руки. Как и в шалмане желтоглазого турка, Крейц держался весьма независимо. Господин Глотов жестом показал на кресло, заметив при этом, что столь скорого приезда сэра Крейца он не ожидал. Крейц щеточкой поправил свою белую шевелюру, белые усы, белые бакенбарды, громко рассмеялся и сказал, что американская дивизия «Мустанг», как известно, располагает вполне современной эскадрильей: он летел, а не ехал. Потом Крейц спросил прокурора, как обстоит дело с их общим предприятием. Выяснилось, что их общее предприятие пребывает в полнейшем порядке. Гость равнодушными глазами показал на портрет генерала Гикаева, увитый черным крепом, и поинтересовался, не отразится ли эта смерть на благоприятном течении их дела. Глотов сказал, нет, не отразится, и даже напротив. Потом он пододвинул к гостю тележку с дарами Бахуса, и тот крякнул от предвкушаемого удовольствия. «Да, чуть не запамятовал», — сказал тут же прокурор, направляясь к сейфу. Вмонтированная в его толстую сталь шарманка проиграла мелодию «Турецкого марша», дверка отошла, и Глотов передал Крейцу рисунок, свернутый трубочкой: «Только что сняли с афишной тумбы у виадука». На белом листе качалось пламя, напоминавшее очертаниями всадника в красном шлеме на красном коне. Из-под копыт скакуна, врассыпную, бежали маленькие человечки-головастики с золотыми пятнами на плечах. Там же, где полагалось голубеть небу, стояли монументом пять букв «Ленин», а после двоеточия вот эти слова:
Деникин будет так же сломлен и так же раздавлен и так же развалится, как развалился Колчак и как разваливаются теперь французские и английские империалисты.
Крейц достал из кармана футлярчик красного дерева, украшенный благородным профилем президента Линкольна из благородного металла, сменил очки, поцокал языком, разглядывая рисунок, сказал, подобно турчанке из шалмана: «Очень, очень!» и прочертил ногтем бороздку под словами «развалился Колчак». «Это верно? — спросил он. — Колчак уже развалился?» Прокурор почему-то стал загадочным и веселым. — «Обычные большевистские выверты», — ответил он. И тут же родил нечто крылатое: абсолютная истина так же невозможна, как и вечный двигатель. О несовершенстве какой истины он говорил, понять было трудно.
После ухода Крейца Глотов вызвал автомобиль и отправился на похороны генерала.
Смерть придала лицу Гикаева выражение значительности и еще больше заострила нос. И так как при жизни его лицо ничего не выражало, близким стало казаться, будто хоронят они кого-то другого и этот, другой, в большей мере генерал, чем покойный. Его везли на пушечном лафете в цветах и лентах черного шелка, вскинутая рука капельмейстера, пятившегося спиной к генералу и лицом к духовому оркестру, была в черной перчатке, оркестр играл Бетховена, над могилой палили из винтовок. И еще палили из пушек австрийской шрапнелью на значительном удалении от могилы, с плота, поставленного на якорь посередине Большой реки. Эта стрельба была в высшей степени декоративной: австрийская шрапнель при разрыве навешивала над водой розовое сияние. Нежнейшего оттенка голубая вода, побеленный известкой белый плот и розовый плюмаж разрывов. Конечно же, это было несколько празднично. Но голубое, белое и розовое были здесь, как никогда, к месту: ведь генерал почитался за саму невинность. Над могилой же господина Лоха никто не стрелял. Презрительно улыбавшегося мертвеца закопал лесной кондуктор, которому почему-то подумалось, что это красный (таким, во всяком случае, было объяснение у следователя). Но и позже, когда подхорунжего откопали, чтобы положить в гроб, а на гроб — фуражку, ни залпов из русских винтовок, ни австрийской шрапнели не было.