— Черта с два! Поглядите на меня, поручик. На мне красное платьице и мне четыре года. Да что вы уставились на меня, как баран на новые ворота. Вас это смущает? — Она небрежно подбросила пальцами черные кружева. — Не красное, а черное?
— Фанатичка! Да на что вы рассчитываете?
— Господи, какой непонятливый! На все, что таит в себе красный цвет. В том числе и на вас.
Лицо смеющейся обезьянки.
— Да, да, и на вас. Мне четыре года, поручик, и на мне красное платьице. Ну глядите же!
Она немного вскинула руки и крутнулась, сверкая глазами, зубами, улыбкой.
И черное стало красным.
Красные кружева.
Красная рюмочка талии.
На плечах наплывы эполет.
Красные рюши.
Взметнувшийся вдогонку за ее телом подол длинной красной юбки.
Дьяволица, творящая огонь!
— Все дело в маме, — сказала она, поправляя за плечами свою демоническую гриву. — Этот наряд я надела на станции Мысовой у Байкала. Даю слово!
Потом она сказала, что тогда ее отец, пытавшийся разоблачить подрядчиков, что набивали карманы на подлогах и приписках в службе тяги, был изгнан из Городищ, почти год мыкался с семьей в поисках работы и, наконец, устроился составителем поездов на этой вот Мысовой у священного моря. Так как барак, в котором они жили, стоял в двадцати шагах от железнодорожного полотна и она выбегала играть на Великий сибирский путь, пристраивалась на корточках между рельсами или садилась на рельс и раскладывала на нем свои пестрые лоскутки, мама сшила ей красное платьице. И уже не боялась за девчонку. Машинисты далеко видели живой сигнал и сгоняли ее с полотна гудками, а случалось, и останавливались, чтобы надрать уши.
— Красный цвет — цвет крови и жизни, — сказала она сурово. — Думаю, и сейчас он прикрывает меня своим щитом.
— Торопитесь и поменьше риска. — Мышецкий поклонился и направился к выходу.
Она перегородила ему дорогу.
— Минутку, поручик. Вы должны нам помочь.
— Кому это — нам?
— Подполью.
— Снова риск?
— Все новое, честное и, наверно, все настоящее от риска. Путешествия, открытия, революции... Может, легенда... Но я слышала о птице, у которой вся жизнь — один полет. Она только в небе, никогда не садится на землю, всегда летит, всегда рискует и творит жизнь. Наверно, риск и жизнь это одно и то же.
— Рискуют все, берегутся не все, — сказал Мышецкий, прислушиваясь к шагам в коридоре. — Что же касается содействия вашим друзьям... Я польщен, конечно...
— Отказ?
— Нет. Я должен привыкнуть к положению, в которое вы меня ставите. День, другой, не дольше.
Кафа, в свою очередь, прислушивалась к шагам за дверью и, как только они повернули обратно, сказала, что помощь, о которой она намерена просить, не криминальна и таким образом последствий для Мышецкого иметь не может.
«Уфимец», газета уфимской группы белых войск, поместила недавно открытое письмо офицеров Михайловского полка «преуспевающему тылу». Экземпляр его есть в тюремной конторе. Вот это письмо и хотели бы иметь подпольщики.
— Для какой цели?
— Чтобы свалить ваш фронт и ваш тыл, господин поручик. Я не скрываю.
— Как много, однако.
— Не очень. В письме есть слова: к вам, героям тыла, сытым, самодовольным развратникам... И вот представьте: на фронте, в окопе, на громыхающем вагоне, в жерле еще горячей пушки... Да, да, и там — правда. Листовка! Плакат! Стихи! Басня! Белые солдаты, обманутые братья, вы правы в своем убеждении: герои тыла — ваши враги. Они едят ваш хлеб, пьют ваше вино, насилуют ваших невест. Вот Лох, вот Гикаев. Читай, солдат! Это письмо писала обесчещенная крестьянка-труженица. Юная, любящая, добрая, нежная, безмерно доверчивая. Чистая душа, чистое сердце. Писала от отчаянья, чтобы искать потом смерти под колесами поезда. Ее слез, ее горя не стоят все богатства мира! Читай!
— У вас есть письмо обесчещенной?
— У нас есть друзья, поручик. Здесь. Там. Во всем мире.
Сияли глаза, зубы.
Черные кружева опять стали красными.
Красная рюмочка.
Красные эполеты.
Покусывая губы, Мышецкий надел очки, придержал их на носу и сказал, что Гикаев — не пример для морали. Это печальное и дикое отклонение от нормы. Он всю жизнь носил в себе глубокую червоточину. Это неуемный женолюб, эгоист высшей марки, жестокосердый паша, палач. Рядом же с ним были и есть настоящие люди. Тот, кто был высоконравствен до революции, очевидно, остался им и сейчас.
— Неверно!
— Потише, пожалуйста.
Мышецкий глядел на дверь. Снова гулкая, размеренная и вкрадчивая поступь.
— Неверно, поручик! Истина звучит по-другому. Когда рабы восстают, цивилизация и справедливость становятся ничем не прикрытым варварством и беззаконной местью. Поглядите вокруг, поручик. Люди стали хуже!
И возликовала, сунув руки в рукавчики и откидывая волосы взмахом головы.
— Одни хуже, другие лучше. Многие лучше!
Чьи это слова?
— Маркса. Маркса и мои.
— Я Маркса не читал. — Мышецкий поклонился во второй раз. — Чьи вы сказали? Да, да... А вот письма я вам не обещаю.
— А я жду. Война белыми проиграна, и вы с нами. Но то, что вы с нами, надо доказать. И себе и нам.
Мышецкий дошел до двери, постоял в нерешительности, ткнул пальцем в переносицу, поправляя очки:
— Пока не обещаю.
И вышел.
Прошел час. Вновь открылась ставенька ее камеры. Рука. Расшитый крученой канителью широкий рукав. Пакет.
— Возьмите! — сказал Мышецкий. — И, ради бога, осторожней. Ради бога!